writer
stringlengths
11
33
poem
stringlengths
1
135
text
stringlengths
21
213k
Владислав Фелицианович Ходасевич
Скала
Нет у меня для вас ни слова, Ни звука в сердце нет. Виденья бедные былого, Друзья погибших лег! Быть может, умер я, быть может Заброшен в новый век, А тот, который с вами прожит. Был только волн разбег, И я, ударившись о камни, Окровавлен, но жив, – И видится издалека мне, Как вас несет отлив. 14 декабря 1927 Париж
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пан
Смотря на эти скалы, гроты, Вскипанье волн, созвездий бег, Забыть убогие заботы Извечно жаждет человек. Но диким ужасом вселенной Хохочет козлоногий бог, И, потрясенная, мгновенно Душа замрет. Не будь же строг, Когда под кровлю ресторана, Подавлена, угнетена, От ею вызванного Пана Бегом спасается она.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Утро (То не прохладный дымок подмосковных осенних туманов…)
То не прохладный дымок подмосковных осенних туманов, То не на грядку роняет листочки свои георгин: Сыплются мне на колени, хрустя, лепестки круассанов, Зеленоватую муть над асфальтом пускает бензин, [Всё это присказки только. О сказках помалкивать надо. Знаем о чем помолчать.] Понапрасну меня не учи. Славлю я утренний кофе на светлом моем перекрестке, Пыль под метлою гарсона и солнца косые лучи.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Окна во двор
Несчастный дурак в колодце двора Причитает сегодня с утра, И лишнего нет у меня башмака, Чтобы бросить его в дурака. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Кастрюли, тарелки, пьянино гремят, Баюкают няньки крикливых ребят. С улыбкой сидит у окошка глухой, Зaчapовaн своей тишиной. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Курносый актер перед пыльным трюмо Целует портреты и пишет письмо, – И, честно гонясь за правдивой игрой, В шестнадцатый раз умирает герой. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Отец уж надел котелок и пальто, Но вернулся, бледный как труп: «Сейчас же отшлепать мальчишку за то, Что не любит луковый суп!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Небритый старик, отодвинув кровать, Забивает старательно гвоздь, Но сегодня успеет ему помешать Идущий по лестнице гость. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Рабочий лежит на постели в цветах. Очки на столе, медяки на глазах. Подвязана челюсть, к ладони ладонь. Сегодня в лед, а завтра в огонь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Что верно, то верно! Нельзя же силком Девчонку тащить на кровать! Ей нужно сначала стихи почитать, Потом угостить вином… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вода запищала в стене глубоко: Должно быть, по трубам бежать нелегко, Всегда в тесноте и всегда в темноте, В такой темноте и в такой тесноте!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сладко после дождя теплая пахнет ночь…
Сладко после дождя теплая пахнет ночь. Быстро месяц бежит в прорезях белых туч. Где-то в сырой траве часто кричит дергач. Вот к лукавым губам губы впервые льнут. Вот, коснувшись тебя, руки мои дрожат… Минуло с той поры только шестнадцать лет.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Так бывает почему-то
Так бывает почему-то: Ночью, чуть забрезжат сны – Сердце словно вдруг откуда-то Упадает с вышины. Ах! – и я в постели. Только Сердце бьется невпопад. В полутьме с ночного столика Смутно смотрит циферблат. Только ощущеньем кручи Ты еще трепещешь вся – Легкая моя, падучая, Милая душа моя!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Жив бог! Умен, а не заумен…
Жив Бог! Умен, а не заумен, Хожу среди своих стихов, Как непоблажливый игумен Среди смиренных чернецов. Пасу послушливое стадо Я процветающим жезлом. Ключи таинственного сада Звенят на поясе моем. Я – чающий и говорящий. Заумно, может быть, поет Лишь ангел, Богу предстоящий, – Да Бога не узревший скот Мычит заумно и ревет. А я – не ангел осиянный, Не лютый змий, не глупый бык. Люблю из рода в род мне данный Мой человеческий язык: Его суровую свободу, Его извилистый закон… О, если б мой предсмертный стон Облечь в отчетливую оду!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Искушение
«Довольно! Красоты не надо. Не стоит песен подлый мир. Померкни, Тассова лампада, Забудься, друг веков, Омир! И Революции не надо! Ее рассеянная рать Одной венчается наградой, Одной свободой – торговать. Вотще на площади пророчит Гармонии голодный сын: Благих вестей его не хочет Благополучный гражданин. «Прочь, не мешай мне, я торгую. Но не буржуй, но не кулак, Я прячу выручку дневную Свободы в огненный колпак». Душа! тебе до боли тесно Здесь, в опозоренной груди. Ищи отрады поднебесной, А вниз, на землю, не гляди». Так искушает сердце злое Психеи чистые мечты. Психея же в ответ: «Земное, Что о небесном знаешь ты?»
Владислав Фелицианович Ходасевич
Не верю в красоту земную…
Не верю в красоту земную И здешней правды не хочу. И ту, которую целую, Простому счастью не учу. По нежной плоти человечьей Мой нож проводит алый жгут: Пусть мной целованные плечи Опять крылами прорастут!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Жеманницы былых годов…
Жеманницы былых годов, Читательницы Ричардсона! Я посетил ваш ветхий кров, Взглянул с высокого балкона На дальние луга, на лес, И сладко было мне сознанье, Что мир ваш навсегда исчез И с ним его очарованье. Что больше нет в саду цветов, В гостиной — нот на клавесине, И вечных вздохов стариков О матушке-Екатерине. Рукой не прикоснулся я К томам библиотеки пыльной, Но радостен был для меня Их запах, затхлый и могильный. Я думал: в грустном сём краю Уже полвека всё пустует. О, пусть отныне жизнь мою Одно грядущее волнует! Блажен, кто средь разбитых урн, На невозделанной куртине, Прославит твой полет, Сатурн, Сквозь многозвездные пустыни!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пролог неоконченной пьесы.
Андрею Белому Самая хмельная боль — Безнадежность, Самая строгая повесть — Любовь. В сердце Поэта за горькую нежность С каждым стихом проливалась кровь. Жребий поэтов — бичи и распятья. Каждый венчался терновым венцом. Тот, кто слагал вам стихи про объятья, Их разомкнул и упал — мертвецом! Будьте покойны!- все тихо свершится. Не уходите! — не будет стрельбы. Должен, быть может, слегка уклониться Слишком уверенный шаг Судьбы. В сердце Поэта за горькую нежность Темным вином изливается кровь… Самая хмельная боль — Безнадежность, Самая строгая повесть — Любовь. 12 декабря 1907 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Помню, Лила, наши речи вкрадчивые…
Помн<ю>, Лила, наши речи вкрадчив<ые>, Погасить не смели мы огня, И, лицо от света отворачивая, Ты стыдливо нежила меня. Помню, Лила, эти ласки длитель<ные> (Жгучий дар девической руки), Слишком томные и утомительные, Помню кровь, стучавшую в виски. О, любовь, как полусон обманчивая! У запретной пропасти, дрожа, Мы бродили, ласки не заканчивая, К<а>к <волчки?> по острию ножа. С той поры, любовь и жизнь растрачивая, [В трепете вечерней полутьмы] Скольким мы шептали речи вкрадчивые, Скольким клятвам изменили мы. И когда, за горло цепко схватывая, Злая страсть безумила меня, В тело мне впивались зубы матовые.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Люблю говорить слова…
Люблю говорить слова, Не совсем подходящие. Оплети меня, синева, Нитями тонко звенящими! Из всех цепей и неволь Вырывают строки неверные, Где каждое слово -пароль Проникнуть в тайны вечерние. Мучительны ваши слова, Словно к кресту пригвожденные. Мне вечером шепчет трава Речи ласково-сонные. Очищают от всех неволь Рифмы однообразные. Утихает ветхая боль Под напевы грустно-бесстрастные. Вольно поет синева Песни, неясно звенящие. Рождают тайну слова — Не совсем подходящие.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Свадьба Эльки
Песнь первая. Мордехай из Подовки Под вечер реб Мордехай, зерном торговавший в Подовке, Сел на крылечке у хаты, обмазанной свежею глиной, Скромно стоявшей в венках темно-красного перца. На солнце Перец сушился теперь. Служил он зимним запасом, Как золотистые тыквы, подобные с виду кувшинам. Шли по домам пастухи; чабаны овец погоняли В шуме, в смятении, в гаме и в тучах поднявшейся пыли. Мыком мычали коровы, телятам своим отвечая: Тех отделили от маток хозяева, чтоб не ходили Тоже на свежую пашу; и разноголосо и звонко Блеяли овцы, ягнята; хозяева шумно скликали Пестрый свой скот во дворы; с неистовым лаем собаки Глупую гнали овцу, за быком непослушным бежали, Ту загоняя к корыту, другого — в теплое стойло. Так и звенело в ушах, и пылью глаза наполнялись. Сел Мордехай на ступени, потея и мучась от зноя, Как и от той суеты, что в доме его воцарилась С самого первого дня, как просватал он скромницу Эльку — И зачастили к нему: то портной, то чумазый сапожник; С этого самого дня в дому его силу забрали Всякие там белошвейки, портнихи, модистки, кухарки, — Всякая шушера, словом, (так зло Мордехай выражался). Дочиста отняли мебель: и стол, и скамейки, и стулья. Нечего и говорить о кровати, где можно бы сладко После обеда вздремнуть; вся мебель пошли для раскладки Кофточек, кофт, одеял, рубашек, материй и юбок, Белых и пестрых накидок, и дорого стоящих платьев, Капоров с разной отделкой, из кружев, из лент разноцветных, Также ночных и денных чепцов (поскромней, понарядней), Фартуков, простынь, чулок и сорочек с прошивками. Взглянешь — Там размахнулся рукав, там — другой; подолы да оборки Заняли хату его, а сам Мордехай превратился Просто в какой-то придаток к нарядам и тряпкам. Пропало Все уваженье к нему — никто на него и не смотрит. Кроме всей этой возни, — потому он лишился покоя, Что обретался в гостях у него человек нестерпимый: Меир, подрядчик, еврей, назойливый, нудный и скучный, Всем надоевший давно бесконечным своим разговором. Меир бубнил… Мордехай сидел неподвижно и слушал. Так уж ему на роду, должно быть, написано было: Сесть на крылечке и слушать подрядчика нудные речи. Меир все мелет и мелет, бубнит. Мордехай притворился, Будто внимает ему, стараяь поддакивать часто. В скучные эти минуты чему Мордехай был подобен? Крепости был он подобен, врагом осажденной. Траншеи, Насыпи враг понаделал, дозорные выстроил башни, Бьет из баллист, катапульт и тучами стрелы пускает… Так-то сидел Мордехай, а подрядчик тяжелые камни Бухал в него: «Закладная… протори… убытки… взысканье… Аукцион… прокурор… исполнительный лист… казначейство… Жалоба… копия… суд… защита… решение… вексель… Пеня… повестка… расписка… доверенность… постановленье… Суд… аппеляция… пеня… указ… секретарь… ипотека…» Съежился весь Мордехай, а Меир палит не смолкая. И невозможно сказать, до чего бы дошло это дело, Если бы вдруг не пришло избавленье нежданное. Думал, Думал уже Мордехай, что с Меиром сделать: подняться ль Да и послать его к черту с отцом и с матерью вместе, — Или спросить, — прочитал ли молитву вечернюю Меир? Вдруго подошла его дочка, по имени Элька, невеста; С теткою Фрейдой пришла — и речь прервалась посредине. — «Ты это, Элька, откуда? И время ль теперь для гулянья? Мать — насилу жива, от шмыганья ноги опухли, Отдыху нет от хлопот о свадьбе твоей да нарядах»… — «Брось», — ответила тетка (а Меир молчал: подавился Каменм, который собрался метнуть): — «мы с кладбища вернулись. Звали на свадьбу мы тетю покойную, Этлю, с сестренкой Переле. Как же иначе? Господь посылает нам свадьбу. Плохо ли это? Таков, брат, обычай. Пусть знают. Наверно, Радости Эльки они будут рады. И верно, на небе Будут заступницы наши. Спасением и утешеньем»… Знал Мордехай, что язык у Фрейды привешен отлично: Сразу начнет с пустяков — и припустится: сыплет и сыплет; Ввысь вознесется, потом насчет «Древес» и «Каменьев», Взор устремит во скончанье веков, — и крупным горохом Кончит… Попал Мордехай из огня да в полымя. Только Предупредил он несчастье, сказавши: «Голубушка, Фрейда, Все это верно. Прекрасно, что вы не забыли усопших. Надобно их пригласить. Да славится давший нам память! После же ужина мы посмотрим списки другие: Списки живых, приглашенных на Элькину свадьбу. Пожалуй, Что-нибудь спутали мы, позабыли кого-нибудь. Как бы Гнева не вышло, досады какой! их вовек не избудешь… Ну, помолимся, Меир…» А после ужина вместе Сели все трое рядком: Мордехай, и Элька, и тетя Фрейда. (Жена Мордехая, хозяйка славная Хьена, Все по хозяйству металась, ужасно спешила, и кругом Шла у нее голова). На террасе сидели. Очками Нос оседлал Мордехай и список держал приглашенных. Имя за именем он с расстановкой читал и заметки Вписывал сбоку. Читал он, — они же молчали и шили. «Ну-с, Агайманы. Тут двое: Халецкий и старый Лисовский. С давних времен мы друзья. Наверно приедут на свадьбу… Каменка. Выходцы там из Добруджи живут, староверы — Все огородники. Вот уж где хлеба-то много в амбарах! Речка там — Конка, что в Днепр впадает. И в Каменке двое: Циркин (горячка такая, что страх!) и Литинский (забавник, Первый остряк — и родня мне). Наверно приедут на свадьбу… Вот я боюсь за Токмак! Там грязища, народ же — разбойник. Вдруг да письмо не дошло Кагарницкому Шмуэль-Давиду? Старый, давнишний приятель; наверно приедет на свадьбу… Так: Лопатиха Большая. Богатое место. Винецкий Может оставить амбар: ведь в хедере вместе учились! Верный, истинный друг: наверно приедет на свадьбу. Вот и Большая Михайловка. Много в ней доброй пшеницы, Много и всякого люда. Так слушайте спискок, вникайте. Реб Мойсей Коренблит, с пятью сыновьями, конечно; Вольф Пятигорский, мучник, и Лейба Пятовский, как порох Вспыльчивый; Гордин, наш маскил и сын его Яня; Литровник Яков; Серебреник Еся — хороший купец и процентщик. Все ведь приятели наши: наверно приедут на свадьбу! Скельки; сельцо небольшое, но славится медом и воском; Трое там: Бринь, да Хмельницкий, да милая тетушка Ертель. Вот уж друзья — так друзья: наверно приедут на свадьбу! Верхний Рогачик; ну, там — одни гончары да горшени; В списке: Хотинский Рефуэл да Бер Лебединский с Ципарским. Тоже друзья и родня: наверно приедут на свадьбу. Ну-с, а теперь Янчикрак. Тут — Вольф Хациревич. У этот — Брата родного милее: наверно приедет на свадьбу. Дальше — село Белозерка, что «Малым Египтом» зовется. Здесь — Богуславские (двое) да жулик один, Лиховецер. Все дорогие друзья: наверно приедут на свадьбу. Вот Серогозы, Подгаец. Село Маньчикуры: Литровник Залман, веселый бедняк, И Венгеров — великий законник. Это все люди свои: наверно приедут на свадьбу. Дальше идут хутора у Алешек (какие арбузы!) Значатся: Рейнов-заика; Ямпольский — ужасный мечтатель. Оба — родня и друзья: наверно приедут на свадьбу. Дальше — Каховка, село, известное ярмаркой славной: Оленов, старый невежда, — и Карп, вольнодумец изрядный. Тоже приятели наши: наверно приедут на свадьбу.» Так он сидел, разъяснял, отмечал и вычеркивал. Молча К ним благовонная ночь глядела в открытые окна. И собралися малютки — хасиды зиждителя мира: Бабочки, мошки, жуки, комары, шелкопряды, поденки В плясках и танцах вились над свечею в подсвечнике медном. Песнь вторая. Пятница, суббота и конец субботы В пятницу, в день шестой, заскрипели ворота, калитки, В тучах поднявшейся пыли явились повозки да брички, Все — к мордехаевой хате, а в бричках престранные вещи: Будто и нет никого, лишь груды материй да платьев. В гурдах же прятались гостьи от солнца и пыли дорожной. Только что грохот колес или топот коней донесется, Или собаки залают — спешат уж и Фрейда, и Элька С матерью (с ними — служанки) навстречу подъехавшей бричке. Зорик, облезший пес, навострит отвислые уши, Мчится навстречу повозке, несется, из сил выбиваясь, Словно вся жизнь от того зависит, и с яростью дикой Брешет на крепких мужицких коней, рычит, завывает, Скачет на задних лапах, пугливых девиц устрашая… С гостью снимается пыльник, пальто, и башлык, и накидка. После — вуаль и косынка — и видно теперь, кто приехал. Тут начинаются крики, объятия, визг, поцелуи. Стихнет — и снова начнется: возня, пискотня, щебетанье, Охи, и вздохи, и слезы от радости… Вдруг затихает: В хату впорхнули девицы — и к зеркалу прямо. Двенадцать Девушек съехалось нынче потешиться счастием Эльки. Все из ближайших селений к субботе явились «цум фершпиль». Элька заранее всем приготовила им помещенья В разных ближайших домах — у родных, у друзей, у соседей. Девушек съехалось только двенадцать, из ближних селений, Возле Подовки лежащих; другие с отцами своими И с матерями попозже приехали, прямо на свадьбу. В день седьмой, в субботу, с утра, поденщица гоя Отколупала у печки всю глину, открыла заслонку И осторожно достала поставленный с вечера кофий. (Так уж у Хьены велось: по субботам, для праздника, — кофий). Сели за кофий к столу лишь свои, домашние. С ними — Только чернявая Геня, любимая Эльки подруга. Наскоро выпили кофий, слегка закусили. Мужчины Тотчас пошли к бет-медреш, а девушки стол убирали: Грязную сняли посуду и тщательно крошки стряхнули Прочь со скатерти белой, украшенной белой каймою. После отправились в сад, окружавший дом Мордехая. Садик был невелик, три дорожки, и то не широких, Но Мордехая он тешил: у прочих еврейских построек Вовсе садов не бывает, дворы — точно лысое темя. В садике фруктов не много, для дома — и то не хватает. Все ж Мордехаю приятно покушать собственных фруктов. Принято было гостей водить по средней дорожке, Прочие две огородом служили. Там справа и слева Между деревьями грядки тянулись. На грядках — петрушка, Лук и укроп ароматный, фасоль на высоких тычинах, В сотне одежек своих — капуста, горох шаловливый, Редька, морковка-каротель и хрен, вызывающий слезы. Там же — подсолнечник, гордо глядящий на солнце, и тыквы. Что до деревьев, то чаще — ветвистые яблони, груши, Но попадаются также багровые вишни; крыжовник Тычет колючки свои, за одежду хватая прохожих; Есть одинокая слива и белые две шелковицы. Если ж по средней дорожке пройти до конца, то упрешься В тесный большой полукруг постриженных желтых акаций. Элька — невеста вела подругу милую Геню Прямо в любимый свой угол, под старой развесистой ивой. Густо в нем разрослись лопухов широкие листья, В синих цветочках цикорий, крапива… Укромно и тихо. Там и присели подруги. А Геня ласкается к Эльке: «Ну, расскажи мне, Элька: красив твой жених?» — «Вот увидишь!» — Элька ответила ей, и розы на щечках зардели. «Что он тебе подарил?» — «Разумеется, серьги с браслеткой». — «Ну, а ты?» — «Я — часы. И сшила для тефилин сумку: Бархат лилового цвета; на нем золотыми шелками, Щит Давида; кругом — жениха и отца его имя Бледно-зеленым шелком; подкладка внутри голубая; Шнур на завязки пошел розоватый с большими кистями». «Письма писал он тебе?» — «Ну, конечно, и сколько же писем!» — «Ты отвечала?» — «Ну да. Учитель двоюродных братьев Письма мои сочинял, а я сама их писала». — «Элька, ну, покажи мне, что пишет жених! Интересно!» — «Геня, зачем? Твой жених напишет тебе — прочитаешь». — Геня ластится просит: «Ну, дай мне прочесть…» Побежала Элька домой и вернулась, неся драгоценные письма. Геня ее обняла, а та нараспев ей читает: «Бог да воззрит на тебя и мир свой тебе да дарует. Моей дорогой невесте: «Вот получил я письмо, о радость моя, — и прозрели «Очи мои, и разверзлись зарею пред солнцем той вести, «Что прочитал я в письме. Бесконечная радость взыграла «В сердце моем и в утробе, узнавши, что ты здорова. «Да увеличит Господь достоянье твое многократно, «Дни он твои да продлит в приятности; если же будет «Благо тебе — то и мне, и веселье твое — мне веселье. «Словно широкотекущий поток, напояющий злаки, «Так же взыграл и во мне поток благотворного счастья «Из-за письма твоего; напояют сердечные гряды «Шумные токи веселья; и радости дух мой исполнен, «Ибо я вижу, что ты мои упредила желанья «Прежде, чем высказал я, — ты просишь писать постоянно. «Сердца дух моего, раскинувши крылья, несется «Тысячекратно воздать за твои дорогие подарки. «Спросишь, пожалуй, откуда такая любось, что подобна «Ионафановой или Давидовой? Нет, дорогая! «Ионафанова или Давидова просто ничтожны «Перед моею. Моя — не из тленного сделана сердца, «Непреходяща она, и ее пребывание вечно. «Все отрады земные поток времен уничтожит, «Все они моли и тли достоянье. Вовеки пребудет «Только моя любовь. Не коснется рука разрушенья «Только моей любви, потому что она не взрастает «Злаком земных полей, — но злаком верного сердца. «Листья на ней не увянут, а стебель пребудет вовеки. «Как опаленную землю смягчает промчавшийся ливень, «Так на разумную душу разумные речи ложатся — «И растопляют ее, как слиток в пылающем горне, «Крепость ее изменяют, и сущность меняют, и даже «Ненависть самую злую в безмерность любви обращают… «Вот каковы, дорогая, поэзии сила и свойства. «(Впрочем, из них я еще отнюдь не все перечислил). «Вот почему и решил я: поэзии мудрые речи «Каплями пусть упадают на душу моей нареченной. «О, дорогая! Я верю: цветы красноречия смогут «Сердце затронуть твое. И я знаю наверно, что путь твой «Благочестив, что напрасно ты времени тратить не станешь, «Руки сложа не сидишь… Посему, если только случится «Встретить тебе человека, идущего к нашему граду, — «Не откажись известить о своем драгоценном здоровьи, «Ибо все сердце мое о тебе в непрестанной тревоге, «Письма же слаще вина и меня, и родителей тешат. — «Так говорит твой жених, ожидающий писем. — Иуда». Вместе с этим письмом пришла еще и записка, Только родителям я читать ее не давала: «Кроме того, дорогая, люблю я тебя в самом деле. «Вот и пришло мне на ум, почему бы евреям не дважды «Праздновать праздники все, чтобы дважды бывал и шевуот, — «Так, чтобы снова я был на празднике в милой Подовке, «Снова бы видел тебя… Ведь душа истомилась. Вчера же «Видел тебя я во сне. Говорят, это к счастью. — Иуда. «Боже тебя сохрани показывать эту записку «Матери или отцу». Прослушавши, Геня спросила: «Любишь ли ты жениха?» — «Про любовь ничего я не знаю… Слышу, как молится он, и душа у меня замирает. Входит он — сердце дрожит, а взглянуть на него не решаюсь. Все говорят, что хорош он: учен, чернобров, да и ласков. Сердце рвется к нему — а любовь… про любовь я не знаю. Ты не знаешь ли, Геня?» — И розы на щечках зардели. — «Впрочем, пора и домой: уж скоро вернутся с молитвы… А про любовь я не знаю…» Действительно, все возвратились Из бет-медреша и ели: мужчины, а больше девицы. Все же десятка два собралось за столом Мордехая. После обеда взремнули, — а там началось и веселье. С месяц уже Мордехай размышлял, и один, и с женою, И совещался с друзьями: где лучше отпраздновать свадьбу? Дома устроить? Так тесно, что места наверно не хватит Всем приглашенным гостям. А можно сыграть и в амбаре, Там, где ссыпают зерно; стоит он готовый, широко Двери свои распахнув для принятия хлеба, и пахнет Рожью, и с лета хранит он тепло в полумраке. Конечно, Можно долой из него на время снять переборки, Стены коврами украсить, навешать цветных занавесок, Гладкий дощатый пол по случаю танцев обильно Тальком посыпать… Другие в подобных же случаях строят Новый большой балаган, покрытый широким брезентом С медными кольцами. Есть за таким балаганом немало Важных заслуг. Не мало тогда Мордехай поразмыслил, Взвесил, — и вот, наконец, балаган построить решился. Вскоре пришли мужики, притащили кирки да лопаты; Все обсудив хорошенько, глубокие, узкие ямы Вырыли. В ямы двенадцать столбов, обструганных гладко, Вставили: им предстояло служить опорой для досок, Двум же еще столбам — косяками дверными. Все ямы Плотно засыпали щебнем, а сверху землею, и крепко Ручками тех же лопат старательно утрамбовали. Доску к доске пригоняя, вязали бечевками прочно: В ход не пуская гвоздей, одною бечевкой крепили. Сверху стропила сходились — и вот, за медные кольца, Гладко по ним растянули брезент надо всем балаганом. Был он высок и просторен, а Элька с подругами тотчас Стены закрыли коврами. Красивые бра со свечами Были прибиты к столбам; четыре яркие лампы Свесились там с потолка, — и все балаган одобряли. Все же не в том балагане девицы устроили танцы, А в Мордехаевом доме, по многим и важным причинам. Залу очистили им, — и схватила подруга подругу, И припустились плялась; танцовали весь день неустанно, Вплоть до вечерней зари. А под вечер им подали ужин. Все угощали девиц: и медом, и всяким печеньем, Вплоть до коржиков мелких, посыпанных сахарной пудрой. После же ужина пуще, сильней разыгралось веселье. Ловко сихтрил Мордехай: не сказавши девицам, позвал он Сиху-жестянщика. Симха — хромой, да проворный. К тому же Неугомонный скрипач: и вот, он играл им на скрипке. И веселились девицы: схватила подруга подругу, Все заплясали с восторгом, гуторили, пели, болтали. А на дворе собрались — и в открытые двери смотрели То на плясавших девиц, то на коржики в сахарной пудре. И во второй уже раз петухи отдаленно запели, Сон и покой возвещая: петух петуху по соседству Передавал эту весть; обошла она все переулки, Улицы все, все село, — а все еще Симхина скрипка Яростным визгом визжала, — а девушки все танцовали. Песнь третья. Воскресенье Ночь напролет проплясавши, проснулись девицы поздненько Подали им и обед с опозданьем: семья Мордехая Очень была занята, «ученых» гостей принимая. Был, как обычай велит, обед устроен для низших Членов местного клира: для служащих при синагоге, Для переписчика Торы и прочих. Обедали также Местный «еврей из погоста», кладбищенский сторож… А с ними Некий проезжий торговец еврейскими книгами. В водки Начали; после же водки покушали жирного супу; После — жаркое; компотом закончили: груши и сливы. Три, как водится блюда. Деньгами же каждому выдал Рубль серебром Мордехай, а жена его всем на прощанье Разных сластей надавала — для деток, оставшихся дома. Стало девицам в тот день еще веселее — явилась Из Мелитополя к ним капелла, пять музыкантов: Первая скрипка, вторая, да бас, да кларнет, а к тому же Был барабанщик еще, который привез и «тарелки». Главный был Мазик, Рефуэл. Насмешники так говорили: Дылда, паршивый, дурак, да косой, да безрукий — а вместе Для сокращенья все это зовется капеллой. — Она-то Из Мелитополя прямо сегодня явилась в Подовку, Чтобы искусством своим веселить гостей Мордехая. Весело Мазик вошел, поздоровался очень развязно, Кстати, поклон передал от сватов из города: «Будут!» Ловко ввернул в разговор, что они не обедали нынче. Хьена намек поняла и капеллу за стол усадила. Подали водки, закуски, компания в миг нагрузилась, После чего разбрелись, помолившись. В тени, на крылечке Скрипка, бас и кларнет легонько с часочек соснули. Мазик пошел навестить старинных подовских знакомых, А барабанщик один по дому слонялся, по саду, Вышел на двор, наконец, — и по двору тоже слонялся. Солнце изрядно пекло. Был праздничный день, воскресенье, Тихо и мирно кругом. Как вдруг послышались крики, Шум поднялся у сарая. Оттуда, — как видно, с размаху — Вылетел наш барабанщик, за левую щеку рукою Крепко держась. А щека огнем разгоралась и пухла. За барабанщиком баба — и вся-то в соломе! за нею — Рыжий соседский сын — и тоже в соломе. Мгновенье — Вот уж и нет его там, исчез под шумок незаметно… У Мордехая в прислугах жила плодовитая девка, Крепкая, голос мужской, здоровенные икры. Она-то За барабанщиком вслед из сарая и прыгнула шумно, По двору криком крича: барабанщик тогда заметался — Только бы скрыться ему… И никак понять невозможно: Тот удирает, другой, — а раздетая баба бранится. Много смеялись потом, но толком никто и поныне Не разобрал ничего. Уж видно, такой незадачный Выдался день. Не прошло, однако, и часу — а парень Снова слоняется всюду. (Щека — что у доброй хозяйки Пышно взошедшее тесто). Гуляет он по двору, глазки Так и шныряют кругом. Как вдруг, почему — неизвестно, Зорик, обшмыганный пес, на него неистово взъелся: Так и старается в ляжку вцепиться. Дурак испугался. Смотрит — кругом ни души. От великого страха Сами согнулись колени — и сел на корточки дурень И завопил, что есть мочи, — а Зорик рычит не смолкая. Этот все скачет и лает, — а тот от ужаса воет. Что поднялось во дворе! Народ отовсюду сбежался, Пса отогнали кнутом и парню вернули свободу. Скучно тянулся весь день для девиц. Но лишь только стемнело, Мигом слетелись они в Мордехаеву залу и к Эльке. Тут-то веселье пошло! Чуть первая взвизгнула скрипка, Мрачно откликнулся бас, и нахально кларнет отозвался, И замурлыкала нежно вторая игривая скрипка. Но помирились потом — и вышла веселая полька, Полная неги и страсти. — Схватила подруга подругу, Пара за парой пошла, и целую ночь танцевали. То угощались, болтая, то снова и снова плясали. А на столе красовались и сласти, и мед, и печенье, Вплоть до коржиков мелких, посыпанных сахарной пудрой. А на дворе собрались и в открытые двери смотрели Парубки, бабы, дивчата… Теснились под окнами густо, Шумно толкаясь в дверях и любуясь еврейскою свадьбой. Музыки томные звуки, ласкаясь и нежась, носились В теплой ночной тишине над мирно уснувшим селеньем. Насторожились сады, зачарованы смутною тайной, Медленно месяц катился высокой своею дорогой, Нежно струя серебро на маленький прудик, на хаты. То побелит он амбар, то светлым венцом увенчает Стройных верхи тополей, погруженных в ночную молитву… Звуки неслись по селу, за село, в шелестящие травы — И далеко-далеко замирали над сонною степью. И разудалый напев становился нежнее и мягче, Грусть зазвучала в весельи — грустнее, грустнее, грустнее, Точно и не было вовсе на свете другого напева, Более праздничных звуков, чем вечно унылая песня. Песть четвертая. Понедельник Мальчик, лет десяти, вестовой, — во дворе Мордехая. Волосы всклочены густо; рубаха расстегнута; ноги Голыми пятками бьют по бокам проворной кобылки. «Едут!» — кричит вестовой: — «На семи подводах!» Тотчас же В десять мужицких подвод, припасенных заранее, люди Быстро садятся, толкаясь, подводы битком наполняя. Громко кричит Мордехай: «Музыканты, сюда! Музыканты! Сваты! Где сваты? Скорее! А выпивка есть? А закуска? Девушки! Ну же! Проворней!.. Извощики! Трогай!..» — И разом Десять мужицких подвод за ворота несутся со свистом, Гомоном, топотом, гиком и щелканьем. Вот уж, Быстро одна за другой понеслись, обгоняя, помчались. Спереди — псы со дворов, позади — непроглядная туча Пыли. Подводы несутся — встречать жениха дорогого. В двух, примерно, верстах от Подовки, вдали от дороги, Грустно средь ровного поля маячит курган одинокий, Чахлой травою поросший. И траву его покрывает Легкая серая пыль, а ветры землей посыпают. Изредка бледный ячмень да колосья залетной пшеницы, Выжжены солнцем степным, в траве попадаются. Мнится, Будто состарилась тут и трава — и печально, уныло В ней седина показалась от долгой тоски по былому, По поколеньям былым, что промчались, как вешний воды, И не осталось от них ни следа, ни рассказа, ни песни. Что же ты, старый курган? И о чем ты над степью тоскуешь? Кто же насыпал тебя высоким таким и широким? Что ты за тайну хранишь? Где те, что тебя насыпали? Сном позабылись они — и сами всем светом забыты. «Царской могилой» зовется курган, и к нему-то с дороги Реб Мордехай и свернул, родню жениха поджидая. Шумной, веселой гурьбой на курган побежали девицы, Споря, кто раньше взберется. За ними степенно, неспешно, Не забывая девиц понукать, подзадоривать шуткой, Шли старики, отдуваясь. Взошли на вершину кургана, Стали — и дикая ширь степная пред ними открылась В грозной своей наготе, опаленная пламенем солнца. С самых древних времен, со времен мирозданья, над степью Дивная стелется тишь, пред которою речь умолкает. Нет границ тишине, и нет предела простору, Только объятья небес вдалеке замыкают пространство. Пыль задымилась над шляхтом, вставала, росла, приближалась. Вот уже в ней показались летящие быстро повозки, Вот уже стали видны в повозках сидящие люди. Вот повернули к кургану, все ближе и ближе. Капелла Встречный грянула марш. Замахали, задвигались шумно Те, что стоят на кургане, и те, что подъехали в бричках. Свата приветствует сват, родные родных обнимают. «Мазел-тов! Здравствуй, жених!» — «Эй, мазел-тов! Здравствуйте, сваты». Уж у подножья кургана разложена пестрая скатерть; Вот уже солнечный луч купается в золоте винном; Вот уж его теплота касается коржиков пухлых, Булок, кусочков мацы, крендельков и других угощений, Звонкой стеклянной посуды, серебряных круглый подносов… Весело сваты друг другу кричат: «на здоровье! Лехаим!» Пьют и едят старики, а за ними, жеманясь, девицы. Как принялись за вино — не отстали, покуда ни капли Больше его не осталось в посуде. Но только, пожалуй, В нем и нужда миновала: без выпивки весело было. Кончили все это пеньем, объятьями, радостным шумом. Вот и целуются двое: товарищи с самого детства, Вместе когда-то росли, и один их мучил меламед. Рады друг другу они: «Ты, Яков, с чего поседел-то?» «Сам ты с чего облысел?» — «Как дела?» — «А твои как делишки?» «Сколько детей у тебя?» — «А, ей-Богу же, разве я знаю? Двое с матерью спят, один — со мной на кровати, На оттоманке один, а другие ложатся вповалку: Как же я их сосчитаю?..» — «Вот дурень!..» Вдруг — танцы. «Скорее!» И принялись танцевать под музыку славной капеллы, Весело ей подпевая. Плясали с большим оживленьем, Впрочем — мужчины одни. Девицы на них возроптали, Стали со сватами спорить. Тогда и для них музыканты Бойкую дернули польку — и девушки тоже плясали. Не были также забыты извощики: возле подводы Сели они и сердца услаждали закуской и водкой. Вздумал потом Мордехай послать мальчугана в Подовку, Чтобы привез он вина но ему не позволили. Снова Стали садиться в подводы, чтоб ехать в Подовку, — однако Спутали все экипажи, и каждый как сел, так и ехал. Мчались вовсю, торопили извощиков, громко кричали, Их лошадей погоняя, махая кнутами, стараясь Между возниц возбудить благородное соревнованье. Перекликались, шутили, кричали ура, баловались, Много тут было забавы, и много приятного сердцу… Так-то семья Мордехая встречала приехавших сватов. Дом Мордехая кипел, как котел на огне, и ворота Не запирались весь день — все новые гости являлись, Этот — туда, тот — сюда, толкутся, приходят, уходят… Сущая ярмарка, право!.. Когда же, совсем уж под вечер, Сальные свечи зажглись в большой Мордехаевой хате, — Снова туда собрались и друзья, и родные, и сваты, Вновь закипело веселье; уселись в углу музыканты; Вздумали было девицы опять танцевать — да не вышло, Сваты теперь одолели, отбили у них музыкантов: «Нынче капелла за нами!» — И вот, до полуночи самой Музыка им исполняла напевы хазанов, отрывки Опер, румынские песни… И все веселились и пили, Сердце свое услаждая. Потом старики утомились И разошлись восвояси: вздремнуть, отдохнуть, А девицы Только остались одни — уж подруга схватила подругу, Пара за парой пошла — и целую ночь танцевали. То угощались, болтая, то снова и снова плясали. А на столе красовались и сласти, и мед, и печенье, Вплоть до коржиков пухлых, посыпанных сахарной пудрой. И танцевали они, пока петухи не пропели: «Третья стража идет! Скорей по постелям, Израиль!» Песнь пятая Вторник. Покрывание невесты. Свадебный вечер День, в который Создатель два раза одобрил созданье, Пеньем и музыкой начат. Пошли музыканты с бадханом К дому тому, где жених имел пребыванье в Подовке, Чтобы устроить ему почетную встречу: «добрыдзень». Музыки звуки услышав, со всех переулков и улиц Стаей слетелись мальчишки и в миг окружили капеллу. После бравурного марша и речи бадхана, капелла Водкой себя подкрепила, покушала пряников сладких И повернула обратно к невесте. С отчаянным криком, Псов по дороге дразня, свистя, гогоча, кувыркаясь, Перегоняя друг друга, отряд босоногих мальчишек До Мордехаевой хаты вприпрыжку скакал пред капелой. Тут-то она и невесте устроила громкий добрыдзень. Элька, смущаясь, краснее, гостей оделяла сластями И подносила вина — и лица у всех прояснились. Осенью поздней, когда оставшимся на зиму пташкам Голодно станет в лесу, они собираются густо Возле гумна, где ловец для приманки насыпал им зерен. Те подлетают и смотрят; другие — раскинувши крылья, Прочь улетают и вновь возвращаются, крадутся к зернам; То подлетает синица, то чиж, то щегленок, то зяблик, То красношейка — и все-то перстреют своим опереньем, Серым, зеленым, красным, коричневым, черным и желтым… Так собрались и девицы в простороной комнате Эльки, Ярко одетые все, в пестреющих платьях платьях и шарфах, И далеко от девиц приятными пахло духами, И торопливо подруги входили и вновь уходили, В зеркало глядя, вертясь, поправляя друг другу наряды. Солнце уже опускалось, когда появились девицы, Словно весенний букет, рассыпанный кем-то. И Элька, Тоже в нарядной одежде, с подругами пестрыми вместе В новый вошла балаган, — вошла с лицом побледневшим. Там ожидал уж бадхан во главе музыкантов — и громко Он произнес нараспев: «Невесты в честь дорогой, Что так прекрасна собой, что блещет подобно заре Иль как наш град на горе, и радует сердце родных Как и подруг своих, и всем нам слаще вина, — Музыка, грянь!.. Вот она!..» И скрипка и бас загудели, Заторопился кларнет, замурлыкала скрипка вторая… Бросились к Эльке подруги с объятьями. Тут суматоха, Давка и визг поднялись, но прикрикнул бадхан — и затихли. Танцы тогда начались, заплясали девицы-подруги Польку, лансье и кадриль — и невеста средь них танцевала, Бледная, ибо не ела с утра. Танцевала со всеми, Не пропустив ни одной: таков уж обычай издревле. Все-то обычаи знает разумница-Элька. Обидеть Разве же может она хоть одну?.. Никого не забудет!.. Так-то они танцевали. Меж тем балаган пополнялся. В новых нарядных одеждах, гуторя, толкая друг друга, Новые гости вливались в широко раскрытые двери, И наступила шумиха, веселая, дружная давка. Очень уж много сошлось: тут вся ликовала Подовка. Вся молодежь собралась, и старцы седые спешили, Не говоря о родне и о детях, которых с собою Матери взяли на свадьбу: тут были грудные младенцы, Были и те, что постарше: стояли, в носу ковыряя, И от голов их лилось благовонье миндального масла. Брать же с собой ребятишек три важные были причины: Первая — можно ли их оставить одних без призора: Могут и «свет опрокинуть», и глаза и зуба лишиться. Дальше: какая беда, если дети посмотрят на свадьбу?.. В-третьих: пуская и они покушают пряников сладких. Словом — была кутерьма, веселая, дружная давка. Много народу сошлось, и вся ликовала Подовка. Как же!.. Еще ведь в субботу, в самой синагоге, на свадьбу Фалек усердно и громко гостей созывал к Мордехаю. Вот и сошлись, а за ними теснились в дверях балагана Слуги, работники, дети, народ из окрестных селений. Все еще дома жених. И к нему собираются гости По одиночке, по двое — на пышный прием. Наконец-то Завечерело. Тогда гостей ко столу пригласили. Сел на почетное место жених. Начиненный изюмом Желтошафранный калач стоял перед ним, — и топорщась На калаче серебрилась, блистая крахмалом, салфетка. Два посаженных отца уселися справа и слева. Заторопился народ, занимая места, — и приятно Сердце свое услаждал он вином, крендельками, закуской — Всем, что лежали пред ним на серебряных мисках, подносах. Только жених ничего не отведал: с утра он постился. После того, как народ натешился трапезой общей, Послано было об этом известие в дом Мордехая, Для передачи бадхану. Бадхан, тишину водворивши, Провозгласил громогласно, туда и сюда обращаясь: «Женщины, свечи зажгите!.. Скорей!.. Торопитесь!.. Проворней!.. Живо!.. Невесту сажайте!..» — И женщины, с говором шумным Заторопились вокруг, забегали. Все суетились. Гвалт, беготня, толкотня… «Для невесты очистите место!..» Жизнью отважно рискуя, как воин, бегущий из плена, В праздничном платье зеленом, усеянном желтым горохом, Галда, стряпуха, в толпе себе пролагала дорогу. Гордо ступала она к казалась не меньше, чем сватьей Со стороны жениха. К балагану она приближалась С белой высокой квашнею. И вот, посреди балагана Галда квашню опустила — отверстием к полу. Подушку Сверху она положила, покрыла ковром — и тогда-то Тихим размеренным шагом, с печальным величьем на лицах, К этой квашне подвели посаженные матери Эльку. Села она на подушку и белой фатою покрылась. С грустью тогда окружили замужние женщины Эльку. Каждая к ней походила с зажженной свечою — и плача Каждая ей расплела по косичке. (Заранее Эльке Волосы все заплели во множество мелких косичек). Сильный и громкий был плач; рыдали старухи, девицы, Плакала очень невеста, обильные слезы роняя; Дети услышали плач, увидали, что матери плачут, И закатились, как водится; голосом грустным и слезным Речь произнес и бадхан, на высокую став табуретку; Тихо и грустно ему подпевали чуть слышные скрипки; «Мир» разливался в слезах, над невестою скромной рыдая. И говорил ей бадхан, и каждую заповедь строго Ей наказал соблюдать, и смиренью учил, — но закончил Все утешеньем. Замолк — и взыграла веселая скрипка, Грянул оркестр — и весь дом охватила великая радость… Так-то оплакали Эльку, разумницу, дочь Мордехая. После этих обрядов, совместно с прекрасной капеллой, В дом жениха поспешает бадхан — и не мало несет он Важных даров от невесты: большой балахон полотняный, И полотняный кушак; ермолку с красивым узором, Что по атласу расшит серебряной ниткой, — и талес. Пред женихом положил он все это — и словом серьезным Речь свою начал; напомнил о святости истинной веры И призывал к покаянью, на правильный путь наставляя. В рифму бадхан говорил и все призывал к покаянью Голосом грустным и слезным, — а скрипки ему подпевали. И размягчились сердца предстоящих, и вспомнили юность. Грусть воцарилась кругом, и многие слезы роняли, Слушая слово бадхана. А кончил он все прибауткой. Скрипка и бас встрепенулись и грянули маршем бравурным… Так-то бадхан веселил жениха Мордехаевой Эльки. Кончил он речь, и поднялся жених, а потом и другие; Очень большою толпой пошли к «покрыванью невесты». Тихо жених между двух посаженных отцов продвигался, Сзади же все остальные мужчины (ведь только мужчины У жениха на приеме бывают). Тихонько ступал он, Сердце же часто и сильно в груди колотилось. Однако, Часто казалось ему, что биться оно перестало… Кто она, девушка эта, прелестная девушка, взором Светлым своим навсегда приковавшая сердце?.. Кто скажет, Что его ждет впереди? Кто грядущую жизнь угадает? Если в родителей Элька, то верное ждет его счастье. Будем же думать, что так! О, милая, скромная крошка!.. И — заторопится сердце, и вдруг — замирает, замедлясь… Так-то в раздумьи жених приближался уже к балагану. Точно палаты царя, балаган деревяный сияет. Куполом поднят брезент, занавешены стены коврами С ярким цветочным узором, и многие лампы и свечи Льют ослепительный свет, раздробленный в стеклянных подвесках, А на квашне посредине сидит под фатою невеста, Словно царевна среди раболепных рабынь. С покрывалом Бледный жених подошел, и губы его задрожали, Как произнес он: «Сестра, мириадами тысяч да будешь!» Это сказавши, невесту покрыл он. А тем покрывалом Занавесь Торы служила — легчайшая ткань дорогая, Ярко-малиновый шелк, золотой бахромою обшитый. Встала невеста в тот миг, восточной подобна царевне Средь раболепных рабынь… И вправду ли это случилось, Или пригрезилось только? — в тот миг жениху показалось, Будто из длинных ресниц, бросающих темные тени, Брызнули в самое сердце две искры — и екнуло сердце… Но подоспели девицы, подруги, подруги прелестной невесты, Хмель и ячмень в жениха полетели сияющим ливнем, Словно тот дождь золотой, что струится и блещет на солнце. Тут, обращаясь к старухам, воскликнул бадхан: «Не оставьте Благословить жениха!» — и старухи ответили хором: «Бог Вседержитель его да хранит! Да не знает нужды он В помощи смертных!..» И встала среди балагана невеста. К ней подоспели на помощь, народ от нее оттеснили. Взвизгнула первая скрпка, вторая завторила. Еся Встал и гостям возвестил: «Начинается первая пляска». Женщин, пришедших на свадьбу, от юных до самых почтенных, Голосом громким, протяжным одну за другой вызывал он. Все-то обычаи знает разумница-Элька. Обидеть Разве же может она хоть одну? Никого не забудет. Еся меж тем возглашает: «Почтительно просят и просят Добрую мать и жену, благочестьем известную миру, МИлую бабушку Цвэтл, (да живет она многие лета!) — Просят ее танцевать! А! вот уж она выступает. Вот она! Шире раздайтесь! дорогу и ей, и невесте — Той, что и нас, музыкантов, щедротой своей не оставит!» Грянули туш музыканты, и бал начался полонезом. Вышла почтенная Цвэтл, Мордехаева мать. Потускнели Старые очи ее , но приветливо смотрят на внучку; Сгорблена бабушка Цвэтл, и морщинами щеки покрыты, — Все же от черных ресниц широкая тень упадает, Да изогнулись дугой бархатистые черные брови — Прежней, отцветшей красы последний остаток. Надето Черное платье на ней, старинного очень покроя: Черный, тяжелый шелк: уж такого не делают нынче. Бристтихл у ней на груди с золотым хитроумным узором, Вышивка редкой работы… На тощей старушечьей шее Крупный и ровный жемчуг, похожий на слезы ребенка, Семь подобранных ниток. Отличнейший жемчуе, голландский, — Сразу же видно, что это не просто какой-то «еврейский». Так же и нить янтаря двумя золотыми струями Грудь украшает старухе, и с жемчугом брошь золотая. Серьги двойные на Цвэтл: изумруд — с изумрудным подвеском, Необычайной игры. Но уж лучше всего и прекрасный, Точно блестящий венец на челе ассирийской царицы, Голову Цвэтл увенчал сияющий штернтихл, который Черною бархатной лентой лежал на прическе; по ленте ж, Вправо и влево от пряжки, сверкавшей огнями алмазов, Были нашиты два ряда таких же алмазов — и камни Были чем дальше от пряжки, тем мельче. В таком-то наряде Мудрая бабушка Цвэтл из толпы приглашенных навстречу Вышла счастливой невесте, прелестной скромнице Эльке. Музыка громко играла, захлопали гости в ладоши. Плавно и тихо ступая, приблизилась бабушка к Эльке, За руку нежно взяла и трижды они покружились В круге веселых гостей — и захлопали гости в ладоши. Цвэтл возвратилась на место размеренным шагом, а Есель Снова уже возглашал: «Почтительно просят и просят Добрую мать и жену»… и так далее. Тут-то капелла Грянула музыкой снова, и мать жениха непоспешно, Плавно и тихо ступая, любовно приблизилась к Эльке, За руку нежно взяла, и трижды они покружились В круге веселых гостей — и захлопали гости в ладоши. Мать жениха возвратилась размеренным шагом на место. После нее и другие замужние женщины с Элькой «Первую пляску» плясали согласно обычаям старым. Плавно и тихо ступая, к невесте они приближались, За руку ласково брали и трижды неспешно кружились, И возвращались на место размеренным шагом. А Есель Тотчас же к ним подходил, протягивал руки — и щедро Все одаряли его… Так «первую пляску» плясали. Вечер окутал уже таинственной тьмою селенье. Вышел жених, наконец, направляясь во двор синагоги. С хохотом, гомоном, визгом отряд босоногих мальчишек, Перегоняя друг друга, вприпрыжку скакал пред капеллой, Громом могучего марша весь мир наполнялся, казалось. Тихо жених между двух посаженных отцов подвигался. Белый на нем балахон, подарок невесты, и кунья Шуба (она в рукава не надета, а только внакидку, Вследствие жаркой погоды). Веселой, но важной гурьбою За женихом все мужчины в приятных идут разговорах, А во дворе синагоги стоит уж готовая хупа. Рядом — подовский раввин и кантор. Под шелковой хупой Встал с шаферами жених. За невестой вернулась капелла. Мелкие свечечки в небе зажгли, веселясь, ангелочки, Чтобы им было виднее, как шествует скромная Элька. Грянули маршем бравурным ретивые члены капеллы. Элька идет под фатой, посаженные матери — рядом. Элька не чует земли под ногами; не сами ли ножки Зльку уносят куда-то? Не слышит она и не видит, Как уж вокруг жениха ее обвели семикратно. Слышен откуда-то милый надтреснутый голос раввина: «Благословен Ты, Господь наш, Владыка вселенной». Но Элька Даже не помнит того, как надели колечко на палец. Не понимает она, как над ухом бормочет ей служка: «Вот тебе, дочка, кетуба, храни, береги ее свято, Ибо женою не будешь, когда потеряешь кетубу». Милым и грусным напевом слова долетают до слуха, Сердце и душу волнуя каким-то неясным намеком… Радостный шум поднялся, как жених раздавил под ногою Винную рюмку. Кричали: «Эй, мазел-то! мазел-тов!» Громко Гости и гостьи шумели. Громами взгремела капелла. Возгласы, слезы, объятья… И вот, новобрачные вышли Под руку. Гости за ними. Направились в дом Мордехая. Шумно родные невесты родных жениха обнимали, Все веселились, плясали и с песными двигались дальше. Все-то обычаи знает разумница Элька. Глазами Ищет она водоносов: кто вышел навстречу с водою? Двое навстречу ей вышли: Савко — водовоз и служанка Гапка. Стоят на дороге и полные держат ведерки, А новобрачные в воду бросают на счастье монеты: Целый полтинник в ведерко — и целый полтиннник в другое. Так возвращались они от хупы в дом Мордехая. Хьена, Элькина мать, перед хатой просторной и белой Встретила их на пороге с дарами. Одною рукою Хьена большой каравай шафранный держала. Над хлебом Пара зажженных сияла свечей, а другою рукою Чарку с душистым вином держала счастливая Хьена. В светлую хату войдя, новобрачные пили и ели: Это был «суп золотой», им после поста поднесенный. А в балагане меж тем уж опять заиграла капелла. Девушки вышли плясать; обнимая друго друга, кружились. И не успели еще отдохнуть от поста молодые — Как уже стали опять собираться во множестве гости. Их занимала родня Мордехая. Столы накрывали. Женщины сели отдельно, мужчины отдельно. Уселся Муж за столом для мужчин на почетное место, а Элька Так же уселаь за женским. Однако, столов не хватило. К тем, что заранее были накрыты прибавили новых. Были закуски все те, что обычай велит, — и во-первых Сельди в оливковом масле и в уксусе; с краю тарелок Ровным бордюром лежали оливки; с селедкой из Керчи Сельдь астраханская рядом лежала; помимо селедок Были сардинки, кефаль, золотой пузанок; а в графинах — Водка, и мед, и вино, и пиво в зеленых бутылках. Вдоволь тут было мацы, крендельков и различных печений, Как подобает в дому богача. И с веселием гости Сердце свое услаждали, усердно кричали: «Лехаим», Не забывая о яствах и устали как бы не зная. Дочиста съели закуску, а музыка им исполняла Цадиков нежные песни, напевы хазанов, романсы, Песни цыган удалые, а также отрывки из опер. После внесли в балаган благовонные рыбные яства, Те, что слюну вызывают и запах далеко разносят. Был тут отличнейший карп, украшенье днепровской стремнины, Славно поджаренный с фаршем; и были огромные щуки, Радость еврейского сердца, — острейшим набитые фаршем. Не было тут недостатка и в рыбе помельче: был окунь, Широкогрудый карась, и судак, и лещ серебристый. И наслаждался народ, и все поварих похваляли. И не отстали от рыбы, пока ничего не осталось. Начисто рыбу прикончив, народ отдыхал, и тогда-то Выступил Есель-бадхан, на высокую встал табуретку И забавлял он гостей, и показывал фокусы. Просто, Можно сказать, чудеса он проделывал. Юкелю-служке Дал он кольцо — и исчезло оно, а нашлось почему-то У Коренблита в густой бороде; он часы Мордехая В ступке совсем истолок — а часы у Гейнова под мышкой: Вот вам, целехоньки, ходят, футляр и цепочка на месте. И удивился народ и ревел от восторга. А Есель Взял у невесты платочек и сжег его тут же на свечке, Даже и пепел развеял — и что же? Платочек в кармане У Кагарницкого — вот он. И видел народ, и дивился, Хлопал бадхану в ладоши. А дальше и больше. Велел он Чтоб длинноносый Литинский чихнул. Тот чихнул, а монеты Так и посыпались вдруг из огромных ноздрей, где торчали Клочья волос седоватых. Дивились — и били в ладоши. Глупого Юкеля Есель позвал и сказал ему: «Юкель, Хочешь, тебя научу я проворной и легкой работе? Хочешь фотографом быть? Повторяй же за мною движенья. Вот прикоснусь я к тарелке, а после к лицу. Повтори-ка!» Есель мизинцем провел по донышку мелкой тарелки, После чего прикоснулся к румяному носу. И Юкель Тоже провел по тарелке и по носу. Глядь — на носу-то Черная линия. Есель провел по тарелке и по лбу, Юкель проделал все то же — на лбу у него появилась Черная линия. Притча! Не мало народ подивился: Есель по-прежнему бел, а тот все чернеет, чернеет… (Юкеля Есель провел: закоптивши дно у тарелки, К ней прикасался он только мизинцем, никак не иначе, — А по лицу проводил указательным пальцем). А Юкель Мазал себя и чернел, а народ надрывался от смеха. Юкель таращил глаза, стараясь постигнуть причину Этого хохота… Вдруг — появились огромные миске С супом, и запах его по всему балагану пронесся. Хохот мнговенно затих. Занялись изучением супа. Очень хвалили его за навар, за чудесные клечки, — Музыка ж громко играла, пока не покончили с супом. Есель тогда подошел ко столу посреди балагана И возгласил громогласно: «Дары жениху и невесте». Вышел Рефуэл Хотинский с подносом и круглою чашей. Их он поставил на стол, повернулся — и молча на место. Поднял подарки бадхан, показал их народу и молвил: «Дядя дарит жениху: знаменитый богач, всем известный, Рабби Рефуэл Хотинский, Серебряный гадас, а также Чудной работы поднос!» — А музыка грянула тушем. Вышел Азриэл Мощинский, тяжелых подсвечников пару Молча поставил на стол, повернулся — и молча на место. Поднял подарки бадхан, показал их народу и молвил: «Друг жениха преподносит: известный богач, именитый Рабби Азриэл Мощинский. Старинных подсвечников пара, Чудной чеканной работы!» — А музыка грянула тушем. Так-то один за другим подходили и клали подарки Гости, родные, друзья. Дарили, смотря по достатку, Золото, утварь, кредитки, хрусталь, серебро, безделушки. Только уж после того, как закончились все приношенья, Подали слуги жаркое, и запах приятный разнесся По балагану волною. И каждому подали гостю (Без исключения всем!) по куску ароматного мяса. Ел, насыщался народ и обильно вином услаждался. Только родные невесты за стол не садились ни разу, Ибо служили они приглашенным гостям, угощая, Напоминая о водке, о мясе, о разных приправах, Зорко следя, чтоб вина достаточно было в графинах: Все, как обычай велит, чтоб не вышло обиды иль гнева… Так-то венчальный обряд справляла семья Мордехая. Только слегка подкрепилась капелла закуской и водкой, — Вот уже встала невеста среди балагана, готовясь К танцу кошерному. В ручке держа белоснежный платочек, Элька стоит, смущена, лицо от стыда наклонила. Темную, темную тень ресницы бросают на щечки. Грянули туш музыканты, и бал начался полонезом. С места поднялся раввин реб Рефуэл, и медленным шагом К Эльке приблизился он, и рукою взялся за платочек; Важно степенно они три медленных сделали тура, Весь обходя балаган, — и хлопали гости в ладоши. Кантор, рабби Эли, в атласной одежде, поднялся; К Эльке приблизился он и рукою взялся за платочек; Важно, степенно они три медленных сделали тура, Весь обходя балаган, — и хлопали гости в ладоши. Третьим отец жениха, реб Ице, поднялся неспешно; К Эльке приблизился он и рукою взялся за платочек; Важно, степенно они три медленных сделали тура, Весь обходя балаган, — и хлопали гости в ладоши. После, один за другим, и другие почтенные лица Делали в точности то же — и хлопали гости в ладоши. Так-то у Эльки на свадьбе был танец кошерный исполнен. После мужчин припустились замужние женщины в пляску. Грянула фрейлихс капелла — веселый, причудливый фрейлихс. За руки гостью взялись и в лад музыкантам запели. Начали медленно, плавно, а кончили бешеной бурей. Мчались, кричали отставшим, насильно тащили сидящих — И разыгралось веселье… И вдруг молодая исчезла. Снова мужчины пошли танцевать — и за фрейлихсом — фрейлихс Так и гремел в балагане. Проснулся дурак-барабанщик И разошелся: гремел, тарахтел, оглушая нещадно Звоном тарелок своих, — а люди, подвыпив, плясали, Звали, тянули друг друга и вслух подпевали капелле. Вдруг новобрачный пропал… А люди все пляшут и пляшут… Этот сидит и поет, другой ударяет в ладоши — До истощения сил, до обильного пота… Танцуют, Передохнут, подкрепятся за дружеской легкой беседой Или за спором о текстах — и снова: за фрейлихсом фрейлихс. Вскоре веселье дошло до предела. Когда же напитки Сделали дело свое в душе Мордехая — встает он, Кличет жену свою, Хьену: «А ну-ко-ся, сватушка, выйди. Ну-ка мы спляшем с тобой. Пускай поглядят молодые». Тянет он за руку Хьену: «Эй, фрейлихс! Живей, музыканты. Пляшет жена моя Хьена!» — Жена, застыдясь, увернулась: — «Что ты, старик, одурел? Вишь, разум пропал у еврея». — «Если не хочешь со мной, я, пожалуй, один протанцую! Ну-те-ка мне казачка, музыканты! Да с чувством, с запалом! Место, почтенные, мне!» — И гости очистили место. Длинные фалды свои подвернул Мордехай расторопно, Взвизгнула первая скрипка, тарелки залязгали часто, И загремел казачок, разудалый, веселый, проворный. Руки фертом изогнув, Мордехай поглядел на собранье, Крепко притопнул ногой — и легчайшим полетом понесся. То пролетал он по кругу, локтями гостей задевая, То застывал он на месте и дробь выбивал каблуками. То разводил он руками, как будто в любовной истоме, То разлетался опять — и носился в каком-то забвеньи. Люди стояли вокруг, восхищались и били в ладоши. И пробудились опять петухи и зарю возвестили. Песнь шестая Среда, четверг, пятница, «весела суббота» Сильно в тот день заспались евреи в счастливой Подовке. Встали поздненько, а вставши, бродили сонливо и вяло, Точно осенние мухи, которых морозом хватило — И неподвижно они повисают на стенках и стеклах. Грустно стоял балаган опустелый. Мальчишки копались В грудах вчерашнего сору. Одни лишь девицы порхали Из дому в дом, от подруги к подруге. Порой заходили К Эльке они посмотреть, к лицу ли парик ей. Капелла Тоже явилась попозже, и с нею бадхан. Инструменты Были настроены. Тут полилась безутешным напевом Чудная, нежная песня — печальная «Песня разлуки». Все собралися в кружок: Мордехая служанки и слуги, Скромницы-Эльки подружки, зашедшие в эту минуту. Слезы стояли в глазах: уж очень красивая песня. Вновь получила капелла вино, угощенье, закуску, Села в готовую бричку и стала усердно прощаться, Очень довольная всем, потому что немалую плату Ей заплатил Мордехай, не обидели также и гости. (Хоть и сказал Мордехай, что на нем все расходы за танцы, Гости однако желали платить хотя бы за фрейлихс, Ибо приятно же слышать, как Мазик рычит, что такой-то, Сын такого-то рабби, вельможа, богач знаменитый, Нанял и платит за фрейлихс для всех именитых евреев). Свистнул возница, рванули ретивые кони, помчался С лаем обшмыганный Зорик, и тень побежала за бричкой. Солнце полудня стояло средь синего неба, на землю Ярко струило свой блеск, собираясь склоняться на запад. Вскоре накрыли на стол в Мордехаевой зале просторной. Сели к столу молодые с ближайшими только друзьями. Элька была в парике и сидела с достоинством, словно Много уж лет пребывала в замужестве. Слушала важно, Важно сама говорила, как людям степенным пристало, Только на щечках ее румяные розы пылали. Впрочем, несколько лет парик ей как будто прибавил. С радостью сваты глядели на юную пару. Былое Припоминали они, говорили друг с другом о прошлом. Чуждое всякого шума кругом разливалось веселье. Тихо тот день проходил, и вечер прошел молчаливо. Было совсем уж темно, как сошлись Мордехаевы гости Вновь за обильным столом, установленным яствами тесно. Начали с шуток, острот, а кончили шумным весельем — И до полуночи так засиделись. Одни лишь девицы Разом куда-то исчезли: уж их по домам разослали, Ибо иссякла мука, припасенная к свадьбе, и хлеба Не было больше, — и значит, на разные вкусные вещи Шесть с половиной мешков Мордехаем истрачено было. Стали в четверг по домам разъезжаться: пора. Большинство же, Впрочем, осталось еще до исхода «веселой субботы». Много веселия было тогда в Мордехаевом доме. Весело дни проходили и краткие ночи. В субботу Шествием важным и чинным вели молодых в синагогу. Там молодого почтили торжественным выходом к Торе. Не был забыт Мордехай: за него особливо молились, И Мордехай с молодым пожелали пожертвовать много В пользу своей синагоги — к немалому счастью клира. Сватьи же скромницу Эльку с парадом вели в синагогу, Там усадили ее на место старухи-раввинши; Молча сидела она, не молясь, — и сияла, как солнце. Снова большой балаган наполнился шумом и гамом, Снова большие столы скатертями накрыли; подносы Ставили с разной едой, и блюда и тарелки с закуской. Много тут пряников было, и разных печений, и водки, Ибо с вечерней молитвы в тот день прихождане Подовки Не разбрелись, как всегда, по домам, а зашли к Мордехаю: Женщины, дети, мужчины, — все община в полном составе. Быстро вечерние тени сгустились и мир полонили, Темную ночь навели; во дворе Мордехая возницы Ждут запоздалых гостей, но те не спешат разъезжаться, Ждут «прощального борща» — и борщ закипает в кастрюлях, Распространяя вокруг благовонный, наваристый запах. Тихо прохладная ночь мировой проходила пустыней, Тихо все было вокруг, лишь долго над темною степью Слышался топот коней и скрип дербезжащих повозок: То по домам возвращались усталые гости и сваты. Так-то справляли в Подовке веселую, славную свадьбу — Так выдавали там Эльку, разумную дочь Мордехая.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Эпизод
… Это было В одно из утр, унылых, зимних, вьюжных, – В одно из утр пятнадцатого года. Изнемогая в той истоме тусклой, Которая тогда меня томила, Я в комнате своей сидел один. Во мне, От плеч и головы, к рукам, к ногам, Какое-то неясное струенье Бежало трепетно и непрерывно – И, выбежав из пальцев, длилось дальше, Уж вне меня. Я сознавал, что нужно Остановить его, сдержать в себе, – но воля Меня покинула… Бессмысленно смотрел я На полку книг, на желтые обои, На маску Пушкина, закрывшую глаза. Всё цепенело в рыжем свете утра. За окнами кричали дети. Громыхали Салазки по горе, но эти звуки Неслись во мне как будто бы сквозь толщу Глубоких вод… В пучину погружаясь, водолаз Так слышит беготню на палубе и крики Матросов. И вдруг – как бы толчок. – но мягкий, осторожный, – И всё опять мне прояснилось, только В пеpeмeщeнном виде. Так бывает, Когда веслом мы сталкиваем лодку С песка прибрежного; еще нога Под крепким днищем ясно слышит землю, И близким кажется зеленый берег И кучи дров на нем; но вот качнуло нас – И берег отступает; стала меньше Та рощица, где мы сейчас бродили; За рощей встал дымок; а вот – поверх деревьев Уже видна поляна, и над ней Кpaснeeт баня. Самого себя Увидел я в тот миг, как этот берег; Увидел вдруг со стороны, как если б Смотреть немного сверху, слева. Я сидел, Закинув ногу на ногу, глубоко Уйдя в диван, с потухшей папиросой Меж пальцами, совсем худой и бледный. Глаза открыты были, но какое В них было выраженье – я не видел. Того меня, который предо мною Сидел, – не ощущал я вовсе. Но другому, Смотревшему как бы бесплотным взором, Так было хорошо, легко, спокойно. И человек, сидящий на диване, Казался мне простым, давнишним другом. Измученным годами путешествий. Как будто бы ко мне зашел он в гости, И, замолчав среди беседы мирной, Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер. Лицо разгладилось, и горькая улыбка С него сошла. Так видел я себя недолго: вероятно, И четверти положенного круга Секундная не обежала стрелка. И как пред тем не по своей я воле Покинул эту оболочку – так же В нее и возвратился вновь. Но только Свершилось это тягостно, с усильем, Которое мне вспомнить неприятно. Мне было трудно, тесно, как змее, Которую заставили бы снова Вместиться в сброшенную кожу… Снова Увидел я перед собою книги, Услышал голоса. Мне было трудно Вновь ощущать всё тело, руки, ноги… Так, весла бросив и сойдя на берег, Мы чувствуем себя вдруг тяжелее. Струилось вновь во мне изнеможенье, Как бы от долгой гребли, – а в ушах Гудел неясный шум, как пленный отзвук Озерного или морского ветра.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В заседании
Грубой жизнью оглушенный, Нестерпимо уязвленный, Опускаю веки я — И дремлю, чтоб легче минул, Чтобы как отлив отхлынул Шум земного бытия. Лучше спать, чем слушать речи Злобной жизни человечьей, Малых правд пустую прю. Все я знаю, все я вижу — Лучше сном к себе приближу Неизвестную зарю. А уж если сны приснятся, То пускай в них повторятся Детства давние года: Снег на дворике московском Иль — в Петровском-Разумовском Пар над зеркалом пруда.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ночи
Сергею Кречетову Чуть воют псы сторожевые. Сегодня там же, где вчера, Кочевий скудных дети злые, Мы руки греем у костра. И дико смотрит исподлобья Пустых ночей глухая сонь. В дыму рубиновые хлопья, Свистя, гремя, кружит огонь. Молчит пустыня. Вдаль без звука Колючий ветер гонит прах, — И наших песен злая скука Язвя кривится на губах… Чуть воют псы сторожевые.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Похороны
Сонет Лоб – Мел. Бел Гроб. Спел Поп. Сноп Стрел – День Свят! Склеп Слеп. Тень – В ад!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Проходят дни, и каждый сердце ранит…
«Проходят дни, и каждый сердце ранит, И на душе — печали злая тень. Верь, близок день, когда меня не станет: Томительный, осенний, тусклый день». Ты мне прочел когда-то эти строки, Сказав: кончай, пиши романс такой, Чтоб были в нем и вздохи и намеки Во вкусе госпожи Ростопчиной. Я не сумел тогда заняться ими, Хоть и писал о гибнущей весне. Теперь они мне кажутся плохими, И вообще не до романсов мне. Я многие решил недоуменья, Из тех, что так нас мучили порой. И мир теперь мое ласкает зренье Не……………, но честной наготой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Раскинул под собой перину…
Раскинул под собой перину, Как упоительную сень. Сейчас легонько отодвину Свою дневную дребедень. Еще играет дождик мелкий По запотелому стеклу. Автомобильной свиристелкой Прочмокали в пустую мглу. Пора и мне в мои скитанья. Дорога мутная легка — Сквозь каменные очертанья В лунеющие облака. 1 марта 1923 Saarow
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ни розового сада…
Ни розового сада, Ни песенного лада Воистину не надо – Я падаю в себя. На всё, что людям ясно, На всё, что им прекрасно, Вдруг стала несогласна Взыгравшая душа. Мне всё невыносимо! Скорей же, легче дыма, Летите мимо, мимо, Дурные сны земли!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Стихи о кузине
Madchen mit dem roten Mundchen Heinrich Heine 1 Она Как неуверенна — невинна Ее замедленная речь! И поцелуи у жасмина! И милая покатость плеч! Над взором ласковым и нежным Легко очерченная бровь, — И вот опять стихом небрежным Поэт приветствует любовь! 19 августа 1907 Лидино 2 Старинные друзья :Заветный хлам витий Валерий Брюсов О, милые! Пурпурный мотылек, Над чашечкой невинной повилики, Лилейный стан и звонкий ручеек, — Как ласковы, как тонки ваши лики! В весенний день — кукушки дальней клики, Потом — луной овеянный восток, Цвет яблони и аромат клубники! Ваш мудрый мир как нежен и глубок! Благословен ты, рокот соловьиный! Как хорошо опять, еще, еще Внимать тебе с таинственной кузиной, Шептать стихи, волнуясь горячо, И в темноте, над дремлющей куртиной, Чуть различать склоненное плечо! 13 июля 1907 Лидино 3 Воспоминание Сергею Ауслендеру Все помню: день, и час, и миг, И хрупкой чаши звон хрустальный, И темный сад, и лунный лик, И в нашем доме топот бальный. Мы подошли из темноты И в окна светлые следили: Четыре пестрые черты — Шеренги ровные кадрили: У освещенного окна Темнея тонким силуэтом, Ты, поцелуем смущена, Счастливым медлила ответом. И вдруг — ты помнишь? — блеск и гром, И крупный ливень, чаще, чаще, И мы таимся под окном, А поцелуи — глубже, слаще: А после — бегство в темноту, Я за тобой, хранитель зоркий; Мгновенный ветер на лету Взметнул кисейные оборки. Летим домой, быстрей, быстрей, И двери хлопают со звоном. В блестящей зале, средь гостей, Немножко странно и светло нам: Стоишь с улыбкой на устах, С приветом ласково-жеманным, И только капли в волосах Горят созвездием нежданным. 30-31 октября 1907 Петербург 4 Кузина плачет Кузина, полно: Все изменится! Пройдут года, как нежный миг, Янтарной тучкой боль пропенится И окропит цветник. И вот, в такой же вечер тающий, Когда на лицах рдяный свет, К тебе, задумчиво вздыхающей Вернется твой поэт. Поверь судьбе. Она не строгая, Она берет — и дарит вновь. Благодарю ее за многое, За милую любовь: Не плачь. Ужели не отдаст она Моим устам твои уста? Смотри, какая тень распластана От белого куста! 12 сентября 1907 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сквозь дикий грохот катастроф…
Сквозь дикий грохот катастроф Твой чистый голос, милый зов Душа услышала когда-то… Нет, не понять, не разгадать: Проклятье или благодать, — Но петь и гибнуть нам дано, И песня с гибелью — одно. Когда и лучшие мгновенья Мы в жертву звукам отдаем — Что ж? Погибаем мы от пенья Или от гибели поем? А нам простого счастья нет. Тому, что с песней рождено, Погибнуть в песне суждено…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Автомобиль
Бредем в молчании суровом. Сырая ночь, пустая мгла, И вдруг — с каким певучим зовом Автомобиль из-за угла. Он черным лаком отливает, Сияя гранями стекла, Он в сумрак ночи простирает Два белых ангельских крыла. И стали здания похожи На праздничные стены зал, И близко возле нас прохожий Сквозь эти крылья пробежал. А свет мелькнул и замаячил, Колебля дождевую пыль… Но слушай: мне являться начал Другой, другой автомобиль… Он пробегает в ясном свете, Он пробегает белым днем, И два крыла на нем, как эти, Но крылья черные на нем. И все, что только попадает Под черный сноп его лучей, Невозвратимо исчезает Из утлой памяти моей. Я забываю, я теряю Психею светлую мою, Слепые руки простираю, И ничего не узнаю: Здесь мир стоял, простой и целый, Но с той поры, как ездит тот, В душе и в мире есть пробелы, Как бы от пролитых кислот.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Santa Lucia (Здравствуй, песенка с волн Адриатики!..)
Здравствуй, песенка с волн Адриатики! Вот, сошлись послушать тебя Из двух лазаретов солдатики, Да татарин с мешком, да я. Хорошо, что нет слов у песенки: Всем поет она об одном. В каждое сердце по тайной лесенке Пробирается маленький гном. Март — 13 ноября 1916
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нет ничего прекрасней и привольней…
Нет ничего прекрасней и привольней, Чем навсегда с возлюбленной расстаться И выйти из вокзала одному. По-новому тогда перед тобою Дворцы венецианские предстанут. Помедли на ступенях, а потом Сядь в гондолу. К Риальто подплывая, Вдохни свободно запах рыбы, масла Прогорклого и овощей лежалых, И вспомни без раскаянья, что поезд Уж Мэстре, вероятно, миновал. Потом зайди в лавчонку banco lotto, Поставь на семь, четырнадцать и сорок, Пройдись по Мерчерии, пообедай С бутылкою Вальполичелла. В девять Переоденься, и явись на Пьяцце, И под финал волшебной увертюры Тангейзера — подумай: «Уж теперь Она проехала Понтеббу». Как привольно! На сердце и свежо и горьковато.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нет, молодость, ты мне была верна…
Нет, молодость, ты мне была верна, Ты не лгала, притворствуя, не льстила, Ты тайной ночью в склеп меня водила И ставила у темного окна. Нас возносила грузная волна, Качались мы у темного провала, И я молчал, а ты была бледна, Ты на полу простертая стонала. Мой ранний страх вздымался у окна, Грозил всю жизнь безумием измерить… Я видел лица, слышал имена — И убегал, не смея знать и верить. 19 июня 1907 Лидино
Владислав Фелицианович Ходасевич
Путем зерна
Проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям. Сверкает золотом в его руке зерно. Но в землю черную оно упасть должно. И там, где червь слепой прокладывает ход, Оно в заветный срок умрет и прорастет. Так и душа моя идет путем зерна: Сойдя во мрак, умрет – и оживет она. И ты, моя страна, и ты, ее народ, Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, – Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путем зерна.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Анюте
На спичечной коробке — Смотри-ка — славный вид: Кораблик трехмачтовый Не двигаясь бежит. Не разглядишь, а верно — Команда есть на нем, И в тесном трюме, в бочках, — Изюм, корица, ром. И есть на нем, конечно, Отважный капитан, Который видел много Непостижимых стран. И верно — есть матросик, Что мастер песни петь И любит ночью звездной На небеса глядеть… И я, в руке Господней, Здесь, на Его земле, — Точь-в-точь как тот матросик На этом корабле. Вот и сейчас, быть может, В каюте кормовой В окошечко глядит он И видит — нас с тобой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
На ходу
Метель, метель… В перчатке — как чужая, Застывшая рука. Не странно ль жить, почти что осязая, Как ты близка? И все-таки бреду домой, с покупкой, И все-таки живу. Как прочно все! Нет, он совсем не хрупкий, Сон наяву! Еще томят земные расстоянья, Еще болит рука, Но все ясней, уверенней сознанье, Что ты близка.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Пока душа в порыве юном…
Пока душа в порыве юном, Ее безгрешно обнажи, Бесстрашно вверь болтливым струнам Ее святые мятежи. Будь нетерпим и ненавистен, Провозглашая и трубя Завоеванья новых истин, – Они ведь новы для тебя. Потом, когда в своем наитье Разочаруешься слегка, Воспой простое чаепитье, Пыльцу на крыльях мотылька. Твори уверенно и стройно, Слова послушливые гни И мир, обдуманный спокойно, Благослови иль прокляни. А под конец узнай, как чудно Всё вдруг по-новому понять, Как упоительно и трудно, Привыкши к слову – замолчать.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Цветку ивановой ночи
Я до тебя не добреду, Цветок нетленный, цвет мой милый, Я развожу костер в саду, Огонь прощальный и унылый. Цвети во тьме, лелея клад! Тебя лишь ветер вольно склонит Да волк, блуждая наугад, Хвостом ленивым тихо тронет. В лесу, пред ликом темноты, Не станешь ты ничьей добычей. Оберегут тебя цветы, Да шум сосны, да окрик птичий…. А я у дымного костра Сжигаю все, что было мило, Огня бессонная игра Лицо мне болью оттенила. Но та же ночь, что сердце жмет В неумолимых тяжких лапах, Мне как святыню донесет Твой несказанный, дальний запах. Я жду. Рассветный ветерок Золу рассыплет, дым разгонит, Я брошу в озеро венок, И как он медленно потонет!
Владислав Фелицианович Ходасевич
В знойный день. Идиллия
Тамуза солнце средь неба недвижно стоит, изливая Света и блеска поток на поля и сады Украины. Море огня разлилось — и отблески, отсветы, искры Перебегают вокруг улыбчиво, быстро, воздушно. Вот — засияли на маке, на крылышках бабочки пестрой… Там комары заплясали над зеркалом лужицы. С ними В солнечном блеске танцует стрекоз веселое племя. В зелень густую листвы и в черные борозды поля — Всюду проникли лучи; вон там проскользнули по струйке, Что с лепетаньем проворным бежит по земле золотистой. Луч ни один не вернулся туда, откуда пришел он, И ни за что не вернется. Так шаловливые дети Мчатся от матери прочь — и прячутся; их и не сыщешь. Поле впитало в себя осколки разбрызганных светов, Бережно спрятало их в плодоносное, теплое лоно. Завязи, почки, побеги впитали их в клеточки жадно, После ж, когда миновала пора изумрудная листьев, Поле и нива наружу извергли хранимые светы; Луч поднялся из земли, и зернами сделались искры, — Зернами ржи усатой, налившейся грузно пшеницы И ячменя. И всплеснулось золото нижнее к небу, С золотом верхним слилось, — и со светами встретились светы. Зной превратился в удушье. Уж нет ни души на базарах, Улицы все в деревнях опустели, и солнце не властно Там лишь, где сыщется угол, сокрытый от этой напасти Ставнем иль выступом крыши… И угол такой отыскался. Есть на деревне тюрьма. Она ж — волостное правленье. Ежели к ней подойдете вы с северо-запада — тут-то, Возле тюремной стены, и будет укромный сей угол. Трое в полуденный час собрались у стены благодатной. Первый был Мойше-Арон, что Жареным прозван в деревне. Случай с ним вышел такой, что дом у него загорелся В самый тот час, как поспать прилег он на крышу. Спастись-то Спасся, конечно, он сам, но обжегся порядком… Все лето Занят своей он работой, работа же его — по малярной Части. А в зимнее время он дома сидит, голодая… Кто же были двое других, сидевших с Мойшей у стенки? Васька-шатун, конокрад, и Иохим — волостного правленья, То бишь тюрьмы, охранитель и страж. (В просторечье кутузкой Эту тюрьму мужики называют.) А должность такую Занял Иохим потому, что был хром. А хромым он вернулся После кампании крымской… Зачем же судьба их столкнула Здесь, у стены? А затем, что давно старики замечали: Ставни в кутузке совсем прогнили от долгой работы. Ну, заявили на сходе, что надо бы дело обдумать: Может, давно пора еврея позвать да покрасить? Спорили долго; но сходу выставил Жареный водки — И порешили все дело, с Мойшей подряд заключивши. Вот и стоял он теперь и ставень за ставнем, потея, Красил, пестрил, расцвечал. Мазнет, попыхтит — да и дальше. Мойше был мастер известный: уж если за что он возьмется, Плохо не сделает, нет, и в грязь лицом не ударит. Ловко покрасил он ставни: медянкойй разделал, медянкой! Доски с обеих сторон покрасил, внутри и снаружи. В центре же каждой доски он сделал по красному кругу: Сурику, сурику брал! Себе убыток, ей-Богу! И расходились от центра лучи, расширяясь снаружи: Желтый, и синий, и желтый, и синий опять — и так дальше. В круге ж чудесный цветок малевал он; уж право — такого Просто нигде не сыскать: три чашечки тут распускались Из белоснежного стебля, а в чашечке — вроде решетки — Клеточки красные шли вперемежку с желтыми. Чудо! Право, бессильны уста, чтоб выразить все восхищенье! Видели их мужики — и стояли, и диву давались, И головами качали: «Ну — Жареный! Ну — и работа!» Но не закончил еще маляр многотрудной работы. Гои же рядом сидели, для крыс капкан мастерили. (Крысы под самой кутузкой огромным жили селеньем, Днем выбегали наружу и под ноги людям кидались, Всех повергая в смущенье, а женщин так даже и в ужас.) Васька с Иохимом сидел, в работе ему помогая: В этакий зной не до правил, так вышел и он из кутузки, Чтобы в приятной прохладе беседою сердце потешить. Вот и рассказывал он про то, как грех приключился, Как он в кутузку попал за веревку, найденную в поле. (Пусть уж простил меня Васька: забыл он, что к этой веревке Конь был привязан тогда, и конь чужой, а не Васькин.) «Так-то вот, все за веревку», печалился Васька. И был он Пойман, и к долгой отсидке начальство его присудило. Заняты делом своим, собеседники мирно сидели. Клетку из прутьев железных Иохим устроил, внутри же Прочный приделал крючок для того, чтобы вешать приманку. Вдруг услыхали они на улице легкую поступь. Тамуза солнце, пылая, стояло средь неба. Рынок давно опустел, и улицы были безлюдны. Кто бы, казалось, тут мог проходить в неурочное время? Головы все повернули, идущего видеть желая. Васька, замолкнувши разом, прищурил пронырливый глаз свой, Мойше-Арон непоспешно в ведерко кисть опускает, Медленно сторож Иохим капканчик поставил на землю, Бороду важно разгладил, откашлялся — и вытирает Черную, потную шею… И все удивились немало, Старого Симху завидев. Согбенный, с обвязанной шеей, Спрятавши обе руки в рукава атласной капоты, Книгу под мышкой зажав, торопливо, легкой походкой Симха идет. Увидав их, старик улыбнулся, подходит; Вот — поклонился он всем и беседует с Мойшей-Ароном. «Ближе, реб Симха, — прошу. Что значит такая прогулка? Маане-лошон, я вижу, под мышкой у вас». — «Я от сына. Велвелэ, сын мой, скончался». — «Господа суд справедливый Благословен!.. Но когда ж? Ничего я про это не слышал». — Горестно Симха вздохнул и речь свою так начинает: — Дети мои, слава Богу, как все во Израиле дети: Все, как ты знаешь, реб Мойше, и Богу, и людям угодны: Умные головы очень, ну прямо разумники вышли. Вырастить их, воспитать — немало мне было заботы, Ну, а как на ноги стали — каждый своею дорогой Все разбрелись. И заботу о них я труднейшей заботой В жизни считал. Ведь всегда человек, размышляя о жизни, Преувеличить готов одно, преуменьшить другое. Так-то вот выросли дети, и нужно признаться — удачно: Вовремя каждый родился, и вовремя резались зубки, Вовремя ползали все, потом ходить научились, Глядь — уже к хедеру время, и все по велению Божью: Брат перед братом ни в чем не имел отличия. В зыбку Нынче ложился один, а чрез год иль немного поболе Место свое уступал он другому, рожденному мною Также для участи доброй. Но Велвелэ, младший, родился Поздно, когда уж детей я больше иметь и не думал. Был он поскребыш, и трудно дались его матери роды. Братьев крупнее он был, и когда на свет появился, Радость мой дом озарила, ибо заполнился миньян. Был он немного крикун, да таков уж детишек обычай. Только что стал он ходить, едва говорить научился, Сразу же стало нам ясно, что вышел умом он не в братьев. Трудно далась ему речь, а в грамоте, как говорится, Шел он, на каждом шагу спотыкаясь. Какою-то блажью Был он охвачен, как видно. Все жил он в каких-то мечтаньях, Вечно сидел по углам, глаза удивленно раскрывши… Сад по ночам он любил, замолкнувший, тихий… Бывало, Встанет раненько, чтоб солнце увидеть, всходящее в росах; Вечером станет вот эдак — и смотрит, забывши про минху: Смотрит на пламя заката, на солнце, что медленно меркнет, Смотрит на брызги огня, на луч, что дрожит, умирая… Нужно, положим, признать: прекрасно полночное небо, — Только какая в нем польза? Порою же бегал он в поле. «Велвелэ, дурень, куда?» — «Васильки посмотреть. Голубые Это цветочки такие, во ржи, красивые очень. Век их недолог, и только проворный достоин их видеть». «Это откуда ты знаешь?» — «От Ваньки с Тимошкой, от гоев Маленьких». — Часто бывало, что явится глупости демон, Велвелэ гонит под дождь, на улицах шлепать по лужам, Глядя, как капли дождя в широкие падают лужи, Гвоздикам тонким подобны, что к небу торчат остриями. Стал он какой-то блажной. В одну из ночей, что зовутся Здесь воробьиными, многих ремней удостоился дурень, Так что в великих слезах на своей растянулся кровати. Был он и сам — ну точь в точь воробей, что нахохлился в страхе. Так вот глазами и пил за молнией молнью, что рвали Темное небо на части… Но сердце… Что было за сердце! Чистое золото, право. Бывало и пальцем не тронет Он никого. Не обидит и мухи. Детишки, конечно, Часто дразнили его, называли Велвелэ-дурень, — Да и другими словами обидными: он не сердился, Горечи не было вовсе у мальчика в ласковом сердце. Как он любил все живое! Кормил воробьев: ежедневно Стаей огромной к нему слетались они на рассвете, Зерна и крошки клевали из рук у него. И бывало — Сам не успеет поесть, — а псов дворовых накормит. Пищей с пятнистым котом он делился, был пойман однажды В том, что таскал молоко окотившейся кошке. Но больше, Больше всего он любил голубей. Голубятню устроил И пострадал за нее многократно: ремней, колотушек Стоило это ему, — и других наказаний. Скажите: Кто ж это видел когда, — чтоб еврей с голубями возился? Но устоял он во всем, — и рукой на него мы махнули. Делал он все, что хотел, и вскоре наполнили двор наш Голуби всяких сортов и пород. Деревенским мальчишкой Был я когда-то и сам, но понять не могу я, откуда Он это все разузнал. И что же ты думаешь, Мойше? Он и меня научил различать голубей по породам! Знал их малыш наизусть; вот это «египетский» голубь, Это «отшельник», а там — «генерал» с раздувшимся зобом Выпятил грудь; вот «павлин» горделиво хвост распускает; Там синеватой косицей чванятся горлицы; «турман» Встретился здесь с «великаном»; там парочки «негров» и «римлян» Крутят в сторонке любовь, и к ним подлетает «жемчужный»; Там вон — «монахи»-птенцы, «итальянцы», «швейцарцы», «сирийцы»… Старец младенцу подобен: уже серебрился мой волос, Я же учился у сына и стал голубятник заправский… Вскоре за книги пророков уселся Велвелэ. Мальчик В сны наяву погрузился. Что в хедере слышит, бывало, То ему чудится всюду. Пришли на деревню цыгане, Просто сказать — кузнецы: так он в них увидел египтян. В поле увидит снопы — снопами Иосифа мнит их; Спрашивал часто: где рай, где Урим и Тумим, и где же Первосвященник? Весной, в половодье, все Чермное море Чудилось мальчику. Холмик — Синаем ему представлялся. К Ерусалиму дорогу искал он. И понял меламед, Что недоступен Таммуд его голове — и довольно, Если он будет хороший еврей. Повседневным молитвам Велвелэ он обучил и внушил ему страх перед Богом, — Переменился наш мальчик. Всем сердцем к Творцу прилепился, Строго посты соблюдал, подолгу молился, как старый, Даже прикрикивать стал на меня и на братьев: мы, дескать, Грешники. Мы же его пинками молчать заставляли, Злили его и дразнили обидными кличками часто: Цадиком звали, раввином, святошей, Господним жандармом. Мальчик с тринадцати лет у нас начинает работать. Начал и Велвелэ наш приучаться к торговому делу, — Но не затем он был создан. Ты сам все знаешь, реб Мойше: С самых с тех пор, как пошли с «чертою» строгости, — землю Нам покупать запретили, и мы превратились в торговцев. Жизнь, конкуренций, гнет на обман толкают еврея. Чем прокормиться в деревне? Лишь тем, что пальцем надавишь На коромысло весов, чтоб чашка склонилась, иль каплю Где не дольешь в бутылку… Так мальчик, бывало, не может: «Что говорится в законе? А суд небесный? Забыли?» «Что ж», отвечаем ему, — «ступай и кричи «хай векайом». Он же заладил — «обман!» — И рукой на него мы махнули: «Пусть возвращается к книгам! При нем невозможно работать». Стянет, бывало, мужик что плохо лежит — и притащит. Можно б на этом нажить — да гляди, чтоб малыш не заметил. Прятались мы он него, как от стражника, честное слово!.. В Пурим гостил у меня мешулох один Палестинский — Плотный, румяный еврей, с брюшком, с большой бородою. Сыпался жемчуг из уст у него, когда говорил он. Дети мои разошлись, уставши за трапезой общей. Все по углам разбрелись: тот дремлет, сидя на стуле, Тот на постель повалился, дневным трудом утомленный, Я же остался при госте, и много чудес рассказал он О патриарших гробницах, о том, как люди над прахом Западной плачут стены, и как всенародно справляют Празднество сына Йохаи… И слушать его не устанешь. Велвелэ рядом сидел… глаза у него разгорелись, Взор, как железо к магниту, стремился к редкому гостю. Каждой слово ловя, до поздней ночи сидел он И уходить не хотел. Когда же на утро уехал Этот мешулох от нас, наш Велвелэ с ним не простился. Думали мы: «Неизвестно, кого он еще теперь кормит». Зная все шутки его, все бредни, мы были спокойны. Но и обеденный час миновал, — а Велвелэ нету. Страшно мне стало за сына. Искали, искали — исчез он, Точно в колодец упал. Спросили соседей: быть может, Видели мальчика? Нет… Под вечер его на дороге Встретил знакомый один и привел. От стужи дрожал он. В эту же ночь запылал малыш, в жару заметался, Плакал, что больно в боку, — а сам все таял и таял… Только три дня — и готов. Уж после все объяснилось. Мальчик ни больше, ни меньше, как сам идти в Палестину Вздумал — и стал старика у околицы ждать. Ну, мешулох С ним пошутил и немного подвез его по дороге. Что же? с телеги сойдя, заупрямился мальчик и вздумал Дальше идти хоть пешком — и отправился по снегу, в стужу. Встретил крестьянин его — и привел. Конечно, мы знали, Что простоват мальчуган, но и прежде казалось нам также, Что не от мира сего он вышел и в нашем семействе Гостем он был необычным… Но что за душа золотая! Умер — и нет уж ее, и дом опустел, омрачился. Пусто сегодня на рынке, и вот я подумал: зайду-ка Велвелэ-дурня проведать. Небось, по отце стосковался. Мимо кладбища, где гои лежат, проходил я и видел: Все оно тонет в цветах, над могилами ивы склонились. И одурел я совсем, реб Мойше: взял да и бросил Сыну цветок на могилку: ведь как он любил, как любил их! — Симха вздохнул и умолк. Сидел и Жареный молча… «Ну, брат Василий, — в кутузку! — сказал Иохим: — Подымайся. Писарь, того и гляди, придет. Не след арестанту Лясы точить на дворе… Да дверь за собою пркрой-ка!» Тамуза солнце недвижно стояло средь синего неба. Море огня разлились… Все искрится, блещет, сияет…
Владислав Фелицианович Ходасевич
Кто счастлив честною женой…
Кто счастлив честною женой, К блуднице в дверь не постучится. Кто прав последней правотой, За справедливостью пустой Тому невместно волочиться.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Лежу, ленивая амеба…
Лежу, ленивая амеба, Гляжу, прищуря левый глаз, В эмалированное небо, Как в опрокинувшийся таз. Всё тот же мир обыкновенный, И утварь бедная все та ж. Прибой размыленною пеной Взбегает на покатый пляж. Белеют плоские купальни, Смуглеет женское плечо. Какой огромный умывальник! Как солнце парит горячо! Над раскаленными песками, И не жива, и не мертва, Торчит колючими пучками Белесоватая трава. А по пескам, жарой измаян, Средь здоровеющих людей Неузнанный проходит Каин С экземою между бровей.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В моей стране
Посвящается Муни Мои поля сыпучий пепел кроет. В моей стране печален страдный день. Сухую пыль соха со скрипом роет, И ноги жжет затянутый ремень. В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен, Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей. Там круглый год владычествует осень, Там — серый свет бессолнечных лучей. Там сеятель бессмысленно, упорно, Скуля как пес, влачась как вьючный скот, В родную землю втаптывает зерна — Отцовских нив безжизненный приплод. А в шалаше — что делать? Выть да охать. Точить клинок нехитрого ножа Да тешить женщин яростную похоть, Царапаясь, кусаясь и визжа. А женщины, в игре постыдно-блудной, Открытой всем, все силы истощив, Беременеют тягостно и нудно И каждый год родят, не доносив. В моей стране уродливые дети Рождаются, на смерть обречены. От их отцов несу вам песни эти. Я к вам пришел из мертвенной страны.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Кольца
1 Я тебя провожаю с поклоном, Возвращаю в молчанье кольцо. Только вечер настойчивым стоном Вызывает тебя на крыльцо. Ты уходишь в ночную дорогу, Не боясь, не дрожа, не смотря. Ты доверилась темному богу? Не возьмешь моего фонаря? Провожу тебя только поклоном. Ожесточено сердце твое!.. Ах, в часовне предутренним звоном Отмечается горе мое. 24 ноября 1907 Москва 2 Велишь — молчу. Глухие дни настали! В последний раз ко мне приходишь ты. Но различу за складками вуали Без милой маски — милые черты. Иди, пляши в бесстыдствах карнавала, Твоя рука без прежнего кольца,- И Смерть вольна раскинуть покрывало Над ужасом померкшего лица. 17-22 ноября 1907 Петербург — Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Бельское устье
Здесь даль видна в просторной раме: За речкой луг, за лугом лес. Здесь ливни черными столпами Проходят по краям небес. Здесь радуга высоким сводом Церковный покрывает крест. И каждый праздник по приходам Справляют ярмарки невест. Здесь аисты, болота, змеи. Крутой песчаный косогор, Простые сельские затеи, Об урожае разговор. А я росистые поляны Топчу тяжелым башмаком, Я петepбуpгскиe туманы Таю любовно под плащом И к девушкам, румяным розам. Склоняясь томною главой, Дышу на них туберкулезом, И вдохновеньем, и Невой, И мыслю: что ж, таков от века, От самых роковых времен, Для ангела и человека Непpepeкaeмый закон. И тот, прекрасный неудачник С печатью знанья на челе, Был тоже – просто первый дачник На рaсцвeтaющeй земле. Сойдя с возвышенного Града В долину мирных райских роз, И он дыхание распада На крыльях дымчатых принес.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Март
Размякло, и раскисло, и размокло. От сырости так тяжело вздохнуть. Мы в тротуары смотримся, как в стекла, Мы смотрим в небо – в небе дождь и муть… Не чудно ли? В затоптанном и низком Свой горний лик мы нынче обрели, А там, на небе, близком, слишком близком, Всё только то, что есть и у земли.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Закат
В час, когда пустая площадь Желтой пылью повита, В час, когда бледнеют скорбно Истомленные уста, — Это ты вдали проходишь В круге красного зонта. Это ты идешь, не помня Ни о чем и ни о ком, И уже тобой томятся Кто знаком и не знаком, — В час, когда зажегся купол Тихим, теплым огоньком. Это ты в невинный вечер Слишком пышно завита, На твоих щеках ложатся Лиловатые цвета, — Это ты качаешь нимбом Нежно- красного зонта! Знаю: ты вольна не помнить Ни о чем и ни о ком, Ты падешь на сердце легким, Незаметным огоньком, — Ты как смерть вдали проходишь Алым, летним вечерком! Ты одета слишком нежно, Слишком пышно завита, Ты вдали к земле склоняешь Круг атласного зонта, — Ты меня огнем целуешь В истомленные уста! 21 мая 1908 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Элегия (Деревья Кронверкского сада…)
Деревья Кронверкского сада Под ветром буйно шелестят. Душа взыграла. Ей не надо Ни утешений, ни услад. Глядит бесстрашными очами В тысячелетия свои, Летит широкими крылами В огнекрылатые рои. Там все огромно и певуче, И арфа в каждой есть руке, И с духом дух, как туча с тучей, Гремят на чудном языке. Моя изгнанница вступает В родное, древнее жилье И страшным братьям заявляет Равенство гордое свое. И навсегда уж ей не надо Того, кто под косым дождем В аллеях Кронверкского сада Бредет в ничтожестве своем. И не понять мне бедным слухом, И косным не постичь умом, Каким она там будет духом, В каком раю, в аду каком.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Навсегда разорванные цепи…
Навсегда разорванные цепи Мне милей согласного звена. Я, навек сокрытый в темном склепе, Не ищу ни двери, ни окна. Я в беззвучной темноте пещеры Должен в землю ход глубокий рыть. И изведав счастье новой веры, Никому объятий не раскрыть.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Портрет
Царевна ходит в красном кумаче, Румянит губы ярко и задорно, И от виска на поднятом плече Ложится бант из ленты черной. Царевна душится изнеженно и пряно И любит смех, и шумный балаган, — Но что же делать, если сердце пьяно От поцелуев и румян?
Владислав Фелицианович Ходасевич
День
Горячий ветер, злой и лживый. Дыханье пыльной духоты. К чему, душа, твои порывы? Куда еще стремишься ты? Здесь хорошо. Вкушает лира Свой усыпительный покой Во влажном сладострастье мира, В ленивой прелести земной. Здесь хорошо. Грозы раскаты Над ясной улицей ворчат, Идут под музыку солдаты, И бесы юркие кишат: Там разноцветные афиши Спешат расклеить по стенам, Там скатываются по крыше И падают к людским ногам. Тот ловит мух, другой танцует, А этот, с мордочкой тупой, Бесстыжим всадником гарцует На бедрах ведьмы молодой… И, верно, долго не прервется Блистательная кутерьма, И с грохотом не распадется Темно-лазурная тюрьма, И солнце не устанет парить, И поп, деньку такому рад, Не догадается ударить Над этим городом в набат.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Февраль
Этот вечерний, еще не весенний, Но какой-то уже и не зимний… Что ж ты медлишь, весна? Вдохновенней, Ты, влюбленных сердец Полигимния! Не воскреснуть минувшим волненьям Голубых предвечерних свиданий, — Но над каждым сожженным мгновеньем Возникает, как Феникс, – предание.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нынче день такой забавный…
Нынче день такой забавный: От возниц что было сил Конь умчался своенравный; Мальчик змей свой упустил; Вор цыпленка утащил У безносой Николавны. Но — настигнут вор нахальный, Змей упал в соседний сад, Мальчик ладит хвост мочальный, И коня ведут назад: Восстает мой тихий ад В стройности первоначальной.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Зазвени, затруби, карусель…
Зазвени, затруби, карусель, Закружись по широкому кругу. Хорошо в колеснице вдвоем Пролетать, улыбаясь друг другу. Обвевает сквозным холодком Полосатая ткань балдахина. Барабанная слышится трель, Всё быстрее бежит карусель. «Поцелуйте меня, синьорина». И с улыбкой царевна в ответ: «Не хочу, не люблю, не надейся…» — «Не полюбишь меня?» — «Никогда» Ну — кружись в карусели и смейся. В колеснице на спинке звезда Намалевана красным и синим. Мне не страшен, царевна, о нет, Твой жестокий, веселый ответ: Всё равно мы друг друга не минем. И звенит, и трубит карусель, Закрутясь по заветному кругу. Ну, не надо об этом. Забудь — И опять улыбнемся друг другу. Неизменен вертящийся путь, Колыхается ткань балдахина.
Владислав Фелицианович Ходасевич
В кафэ
Мясисто губы выдаются С его щетинистой щеки, И черной проволокой вьются Волос крутые завитки. Он — не простой знаток кофеен, Не сноб, не сутенер, — о, нет: Он славой некою овеян, Он провозвестник, он поэт. Лизнув отвиснувшие губы И вынув лаковый блокнот, Рифмует: кубы, клубы, трубы, Дреднот, вперед, переворот. А сам сквозь дым английской трубки Глядит, злорадно щуря взор, Как бойко вскидывает юбки Голодных женщин голый хор. Ему противна до страданий Арийских глаз голубизна, Арийских башен и преданий Готическая вышина, Сердец крылатая тревога, Колоколов субботний звон… Их упоительного Бога Заочно презирает он. И возвратясь из ресторана И выбросив измятый счет, Он осторожно из кармана Какой-то сверток достает.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Я сердцеед, шутник, игрок…
Von allen sдubr’ich diestn Ort – Sie mьssen miteinander fort. Goethе Я сердцеед, шутник, игрок, Везде слыву рубахой-парнем, Но от меня великий прок Амбарам, лавкам и пекарням. Со мной встречаясь, рад не рад, Снимает шляпу магистрат. Тир-лир-лир-лир-лир-люр-люр-лю – Я крыс на дудочку ловлю. За буйный нрав меня не раз Из королевства изгоняли, Но проходил, однако, час – Назад с поклоном приглашали: Один искусный крысолов Ученых стоит ста голов. Тир-лир-лир-лир-лир-люр-люр-лю – Он служит службу королю. Я зверю бедному сулю В стране волшебной новоселье, Но слушать песенку мою – Неотразимое веселье. Я крыс по городу веду И сам танцую на ходу. Тир-лир-лир-лир-лир-люр-люр-лю – Я крыс по-своему люблю. Веду крысиный хоровод В страну мечтаний, прямо, прямо, – Туда, где за городом ждет Глубоко вырытая яма… Но с дурами в готовый ров Не прыгнет умный крысолов: Тир-лир-лир-лир-лир-люр-люр-лю – Еще он нужен королю.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Досада
Что сердце? Лань. А ты стрелок, царевна. Но мне не пасть от полудетских рук, И, промахнувшись, горестно и гневно Ты опускаешь неискусный лук. И целый день обиженная бродишь Над озером, где ветер и камыш, И резвых игр, как прежде, не заводишь, И песнями подруг не веселишь. А день бежит, и доцветают розы В вечерний, лунный, в безысходный час, — И, может быть, рассерженные слезы Готовы хлынуть из огромных глаз.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Смоленский рынок
Смоленский рынок Перехожу. Полет снежинок Слежу, слежу. При свете дня Желтеют свечи; Всё те же встречи Гнетут меня. Всё к той же чаше Припал – и пью… Соседки наши Несут кутью. У церкви – синий Раскрытый гроб, Ложится иней На мертвый лоб… О, лёт снежинок, Остановись! Преобразись, Смоленский рынок!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Бедные рифмы
Всю неделю над мелкой поживой Задыхаться, тощать и дрожать, По субботам с женой некрасивой Над бокалом, обнявшись, дремать, В воскресенье на чахлую траву Ехать в поезде, плед разложить, И опять задремать, и забаву Каждый раз в этом всем находить, И обратно тащить на квартиру Этот плед, и жену, и пиджак, И ни разу по пледу и миру Кулаком не ударить вот так, – О, в таком непреложном законе, В заповедном смиренье таком Пузырьки только могут в сифоне, Вверх и вверх, пузырек с пузырьком
Владислав Фелицианович Ходасевич
Триолет (Так! Больше не скажу я ни увы! Ни ах!..)
Так! Больше не скажу я ни увы! ни ах! Мне вечно горевать, вам слушать надоело. Весёлый триолет пускай звучит в стихах. Но повторяться всё ж должны увы! и ах! Адам — любовник, друг, поэт: на всех путях Всё то же правило судьба ввести сумела: Он должен повторять свои увы! и ах! — Хотя мне горевать, вам слушать надоело.
Владислав Фелицианович Ходасевич
У черных скал, в порочном полусне…
У черных скал, в порочном полусне, Смотрела ты в морскую мглу, Темира. Твоя любовь, к<а>к царская порфира, В те вечера давила плечи мне. Горячий воздух от песков Алжира Струей тягучей стлался по волне, И были мы пресыщены вполне Разнузданным великолепьем мира.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Швея
Ночью и днем надо мною упорно, Гулко стрекочет швея на машинке. К двери привешена в рамочке черной Надпись короткая: «Шью по картинке». Слушая стук над моим изголовьем, Друг мой, как часто гадал я без цели: Клонишь ты лик свой над трауром вдовьим Иль над матроской из белой фланели? Вот, я слабею, я меркну, сгораю, Но застучишь ты – и в то же мгновенье, Мнится, я к милой земле приникаю, Слушаю жизни родное биенье… Друг неизвестный! Когда пронесутся Мимо души все былые обиды, Мертвого слуха не так ли коснутся Взмахи кадила, слова панихиды?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вот повесть. Мне она предстала…
Вот повесть. Мне она предстала Отчетливо и ясно вся, Пока в моей руке лежала Рука послушная твоя.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Достижения
Достигнуть! Достигнуть! Дойти до конца, — Стоять на последней ступени, И снова стремиться, и так — без конца… Как радостна цепь достижений! Бессмертно прекрасен желанный венец. В нем — счастие всех достижений. Равно обновляют — победный венец И трепетный венчик мучений. В победе — желание новых торжеств, Стихийная сила хотенья. Но вижу иную возможность торжеств: Есть в муке — мечта Воскресенья.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Опять во тьме. У наших ног…
Опять во тьме. У наших ног Простертых тел укромный шорох, Неясный крик, несмелый вздох И затаенный страх во взорах. Опять сошлись. Для ласк и слез, Для ласк и слез – увы, не скрытых! Кто чашу скорбную вознес, Бокал томлений неизбытых? Кто опрокинул надо мной Полночных мук беззвездный купол, И в этот кубок чьей рукой Подлит отравы малый скурпул? Ужели бешеная злость И мне свой уксус терпкий бросит? И снова согнутая трость Его к устам, дрожа, подносит? Увы, друзья, не отойду! Средь ваших ласк – увы, не скрытых – Еще покорней припаду К бокалу болей неизбытых… Пылай, печальное вино! Приму тебя, как знак заветный, Когда в туманное окно Заглянет сумрак предрассветный.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Гляжу на грубые ремесла…
Гляжу на грубые ремесла, Но знаю твердо: мы в раю… Простой рыбак бросает весла И ржавый якорь на скамью. Потом с товарищем толкает Ладью тяжелую с песков И против солнца уплывает Далеко на вечерний лов. И там, куда смотреть нам больно, Где плещут волны в небосклон, Высокий парус трехугольный Легко развертывает он. Тогда встает в дали далекой Розовоперое крыло. Ты скажешь: ангел там высокий Ступил на воды тяжело. И непоспешными стопами Другие подошли к нему, Шатая плавными крылами Морскую дымчатую тьму. Клубятся облака густые, Дозором ангелы встают, — И кто поверит, что простые Там сети и ладьи плывут?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Встреча
В час утренний у Santa Margherita Я повстречал ее. Она стояла На мостике, спиной к перилам. Пальцы На сером камне, точно лепестки, Легко лежали. Сжатые колени Под белым платьем проступали слабо… Она ждала. Кого? В шестнадцать лет Кто грезится прекрасной англичанке В Венеции? Не знаю – и не должно Мне знать того. Не для пустых догадок Ту девушку припомнил я сегодня. Она стояла, залитая солнцем, Но мягкие поля панамской шляпы Касались плеч приподнятых – и тенью Прохладною лицо покрыли. Синий И чистый взор лился оттуда, словно Те воды свежие, что пробегают По каменному ложу горной речки, Певучие и быстрые… Тогда-то Увидел я тот взор невыразимый, Который нам, поэтам, суждено Увидеть раз и после помнить вечно. На миг один является пред нами Он на земле, божественно вселяясь В случайные лазурные глаза. Но плещут в нем те пламенные бури, Но вьются в нем те голубые вихри, Которые потом звучали мне В сиянье солнца, в плеске черных гондол, В летучей тени голубя и в красной Струе вина. И поздним вечером, когда я плел К себе домой, о том же мне шептали Певучие шаги венецианок, И собственный мой шаг казался звонче, Стремительней и легче. Ах, куда, Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце. Когда тяжелый ключ с пружинным звоном Я повернул в замке? И отчего, Переступив порог сеней холодных, Я в темноте у каменной цистерны Стоял так долго? Ощупью взбираясь По лестнице, влюбленностью назвал я Свое волненье. Но теперь я знаю, Что крепкого вина в тот день вкусил я – И чувствовал еще в своих устах Его минутный вкус. А вечный хмель Пришел потом.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Мне б не хотелось быть убитым…
Мне б не хотелось быть убитым Ни в пьяном уличном бою, Ни пасть за родину свою, Подобно мужам знаменитым.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Музыка
Всю ночь мела метель, но утро ясно. Еще воскресная по телу бродит лень, У Благовещенья на Бережках обедня Еще не отошла. Я выхожу во двор. Как мало всё: и домик, и дымок, Завившийся над крышей! Сребро-розов Морозный пар. Столпы его восходят Из-за домов под самый купол неба, Как будто крылья ангелов гигантских. И маленьким таким вдруг оказался Дородный мой сосед, Сергей Иваныч. Он в полушубке, в валенках. Дрова Вокруг него раскиданы по снегу. Обеими руками, напрягаясь, Тяжелый свой колун над головою Заносит он, но – тук! тук! тук! – не громко Звучат удары: небо, снег и холод Звук поглощают… «С праздником, сосед». – «А, здравствуйте!» Я тоже расставляю Свои дрова. Он – тук! Я – тук! Но вскоре Надоедает мне колоть, я выпрямляюсь И говорю: «Постойте-ка минутку, Как будто музыка?» Сергей Иваныч Пеpeстaeт работать, голову слегка Приподнимает, ничего не слышит, Но слушает старательно… «Должно быть, Вам показалось», – говорит он. «Что вы, Да вы прислушайтесь. Так ясно слышно!» Он слушает опять: «Ну, может быть – Военного хоронят? Только что-то Мне не слыхать». Но я не унимаюсь: «Помилуйте, теперь совсем уж ясно. И музыка идет как будто сверху. Виолончель… и арфы, может быть… Вот хорошо играют! Не стучите». И бедный мой Сергей Иваныч снова Пеpeстaeт колоть. Он ничего не слышит, Но мне мешать не хочет и досады Старается не выказать. Забавно: Стоит он посреди двора, боясь нарушить Неслышную симфонию. И жалко Мне наконец становится его. Я объявляю: «Кончилось!» Мы снова За топоры беремся. Тук! Тук! Тук! А небо Такое же высокое, и так же В нем ангелы пернатые сияют.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сумерки
Снег навалил. Всё затихает, глохнет. Пустынный тянется вдоль переулка дом. Вот человек идет. Пырнуть его ножом – К забору прислонится и не охнет. Потом опустится и ляжет вниз лицом. И ветерка дыханье снеговое, И вечера чуть уловимый дым – Предвестники прекрасного покоя – Свободно так закружатся над ним. А люди черными сбегутся муравьями Из улиц, со дворов и станут между нами. И будут спрашивать, за что и как убил, – И не поймет никто, как я его любил.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Рыбак
Песня Я наживляю мой крючок Тpeпeщущeй звездой. Луна – мой белый поплавок Над черною водой. Сижу, старик, у вечных вод И тихо так пою, И солнце каждый день клюет На удочку мою. А я веду его, веду Весь день по небу, но – Под вечер, заглотав звезду, Срывается оно. И скоро звезд моих запас Истрачу я, рыбак. Эй, берегитесь! В этот час Охватит землю мрак
Владислав Фелицианович Ходасевич
За снегами
Елка выросла в лесу. Елкич с шишкой на носу. Ф. Сологуб Наша елка зажжена. Здравствуй, вечер благовонный! Ты опять бела, бледна, Ты бледней царевны сонной. Снова сердцу суждена Радость мертвенная боли. Наша елка зажжена: Светлый знак о смертной доле. Ты стройна, светла, бледна, Ты убьешь рукой невинной: Наша елка зажжена. Здравствуй, вечер, тихий, длинный: Хорошо в моей тиши! Сладки снежные могилы! Елкич, милый, попляши! Елкич, милый, милый, милый. 16 ноября 1907 Петербург
Владислав Фелицианович Ходасевич
Акробат
(Надпись к силуэту) От крыши до крыши протянут канат. Легко и спокойно идет акробат. В руках его палка, он весь – как весы, А зрители снизу задрали носы. Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» – И каждый чего-то взволнованно ждет. Направо – старушка глядит из окна, Налево – гуляка с бокалом вина. Но небо прозрачно, и прочен канат. Легко и спокойно идет акробат. А если, сорвавшись, фигляр упадет И, охнув, закрестится лживый народ, – Поэт, проходи с безучастным лицом: Ты сам не таким ли живешь ремеслом?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Passivum
Листвой засыпаны ступени: Луг потускневший гладко скошен: Бескрайним ветром в бездну вброшен, День отлетел, как лист осенний. Итак, лишь нитью, тонким стеблем, Он к жизни был легко прицеплен! В моей душе огонь затеплен, Неугасим и неколеблен.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Странник прошел, опираясь на посох…
Странник прошел, опираясь на посох, – Мне почему-то припомнилась ты. Едет пролетка на красных колесах – Мне почему-то припомнилась ты. Вечером лампу зажгут в коридоре – Мне непременно припомнишься ты. Что б ни случилось, на суше, на море Или на небе, – мне вспомнишься ты.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Звезда
Выходи, вставай, звезда, Выгибай дугу над прудом! Вмиг рассечена вода Неуклонным изумрудом. Ты, взнесенная свеча, Тонким жалом небо лижешь, Вкруг зеленого меча Водяные кольца движешь. Ты вольна! Ведь только страсть Неизменно цепи множит! Если вздумаешь упасть, Удержать тебя кто сможет? Лишь мгновенная струя Вспыхнет болью расставанья. В этот миг успею ль я Прошептать мои желанья?
Владислав Фелицианович Ходасевич
В сумерках
Сумерки снежные. Дали туманные. Крыши гребнями бегут. Краски закатные, розово-странные, Над куполами плывут. Тихо, так тихо, и грустно, и сладостно. Смотрят из окон огни… Звон колокольный вливается благостно… Плачу, что люди одни… Вечно одни, с надоевшими муками, Так же, как я, так и тот, Кто утешается грустными звуками, Там, за стеною,- поет.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Случайность
В душе холодной и лукавой Не воскресить былых страстей, [И лирный голос величавый Уже давно не внятен ей.] Но всё ж порой прихлынут слезы К душе безумной и пустой. И сердце заплетают розы, Взращенные «ее» рукой. Не так ли, до земли склоненный У чужеземных алтарей, Твердит изгнанник умиленный Молитвы родины своей? Но всё ж порой во дни разлуки, Как прежде, властвует мечта, И я целую ваши руки, [Как целовал «ее» уста.]
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нет, не шотландской королевой…
Нет, не шотландской королевой Ты умирала для меня: Иного, памятного дня, Иного, близкого напева Ты в сердце оживила след. Он промелькнул, его уж нет. Но за минутное господство Над озаренною душой, За умиление, за сходство — Будь счастлива! Господь с тобой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Нет, не найду сегодня пищи я…
Нет, не найду сегодня пищи я Для утешительной мечты: Одни шарманщики, да нищие, Да дождь – всё с той же высоты. Тускнеет в лужах электричество, Нисходит прeдвeчepний мрак На идиотское количество Серощетинистых собак. Та – ткнется мордою нечистою И, повернувшись, отбежит, Другая лапою когтистою Скребет обшмыганный гранит. Те – жилятся, присев на корточки, Повесив набок языки, – А их из самой верхней форточки Зовут хозяйские свистки. Всё высвистано, прособачено. Вот так и шлепай по грязи. Пока не вздрогнет сердце, схвачено Внезапным треском жалюзи.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Песни разбойников татр
1 Эх, как с гор мы спустимся в долины, Врага одолеем, сами будем целы. Идите-ка, хлопцы, в долины, в долины, К королю Стефану, в московские степи! Налетает ветер с венгерской границы. Наш Стефан Баторий — что горный орел. Эй, Стефан Баторий! Веди нас, веди! За тебя, Баторий, головы сложим… 4 Скоро ты, Яносик, белыми руками Сундуки купцовские станешь отпирать! Золото купцовское, королевские деньги Белыми руками станешь ты считать!… Эх, Яносик польский, ничего не бойся: Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой, Ни мадьярских ружей, ни панов богатых, Эх, Яносик польский, ветер удалой!… 9 Выходи, красавица, Привяжи коня, Да в свою светёлку Пусти меня. Не гляди ты, девушка, Что я сед: И под старым деревом Корень тверд. 16 Ты свети мне, месяц, Высоко, не низко. На разбой иду я Далеко, не близко!… Боже, в Польше нашей Пошли нам здоровья, В стороне венгерской Пошли нам удачи!…
Владислав Фелицианович Ходасевич
На тускнеющие шпили…
На тускнеющие шпили, На верхи автомобилей, На железо старых стрех Налипает первый снег. Много раз я это видел, А потом возненавидел, Но сегодня тот же вид Новым чем-то веселит. Это сам я в год минувший, В Божьи бездны соскользнувший, Пересоздал навсегда Мир, державшийся года. И вот в этом мире новом, Напряженном и суровом, Нынче выпал первый снег… Не такой он, как у всех.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Звезды
Вверху — грошовый дом свиданий. Внизу — в грошовом «Казино» Расселись зрители. Темно. Пора щипков и ожиданий. Тот захихикал, тот зевнул… Но неудачник облыселый Высоко палочкой взмахнул. Открылись темные пределы, И вот — сквозь дым табачных туч — Прожектора зеленый луч. На авансцене, в полумраке, Раскрыв золотозубый рот, Румяный хахаль в шапокляке О звездах песенку поет. И под двуспальные напевы На полинялый небосвод Ведут сомнительные девы Свой непотребный хоровод. Сквозь облака, по сферам райским (Улыбочки туда-сюда) С каким-то веером китайским Плывет Полярная Звезда. За ней вприпрыжку поспешая, Та пожирней, та похудей, Семь звезд — Медведица Большая — Трясут четырнадцать грудей. И до последнего раздета, Горя брильянтовой косой, Вдруг жидколягая комета Выносится перед толпой. Глядят солдаты и портные На рассусаленный сумбур, Играют сгустки жировые На бедрах Etoile d`amour, Несутся звезды в пляске, в тряске, Звучит оркестр, поет дурак, Летят алмазные подвязки Из мрака в свет, из света в мрак. И заходя в дыру все ту же, И восходя на небосклон, — Так вот в какой постыдной луже Твой День Четвертый отражен!.. Нелегкий труд, о Боже правый, Всю жизнь воссоздавать мечтой Твой мир, горящий звездной славой И первозданною красой.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Луна
Лицо у луны как часов циферблат Им вор озарен, залезающий в сад, И поле, и гавань, и серый гранит, И город, и птичка, что в гнездышке спит. Пискливая мышь, и мяукающий кот, И пес, подвывающий там, у ворот, И нетопырь, спящий весь день у стены, — Как все они любят сиянье луны! Кому же милее дневное житье, — Ложатся в постель, чтоб не видеть ее: Смежают ресницы дитя и цветок, Покуда зарей не заблещет восток.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Психея! Бедная моя!..
Психея! Бедная моя! Дыханье робко затая, Внимать не смеет и не хочет: Заслушаться так жутко ей Тем, что безмолвие пророчит В часы мучительных ночей. Увы! за что, когда всё спит, Ей вдохновение твердит Свои пифийские глаголы? Простой душе невыносим Дар тайнослышанья тяжелый. Психея падает под ним.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ласточки
Имей глаза – сквозь день увидишь ночь, Не озаренную тем воспаленным диском Две ласточки напрасно рвутся прочь, Перед окном шныряя с тонким писком. Вон ту прозрачную, но прочную плеву Не прободать крылом остроугольным Не выпорхнуть туда, за синеву. Ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным. Пока вся кровь не выступит из пор, Пока не выплачешь земные очи – Не станешь духом. Жди, смотря в упор, Как брызжет свет, не застилая ночи.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Дождь
Я рад всему: что город вымок, Что крыши, пыльные вчера, Сегодня, ясным шелком лоснясь, Свергают струи серебра. Я рад, что страсть моя иссякла. Смотрю с улыбкой из окна, Как быстро ты проходишь мимо По скользкой улице, одна. Я рад, что дождь пошел сильнее И что, в чужой подъезд зайдя, Ты опрокинешь зонтик мокрый И отряхнешься от дождя. Я рад, что ты меня забыла, Что, выйдя из того крыльца, Ты на окно мое не взглянешь, Не вскинешь на меня лица. Я рад, что ты проходишь мимо, Что ты мне все-таки видна, Что так прекрасно и невинно Проходит страстная весна.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Стансы (Святыня меркнущего дня…)
Святыня меркнущего дня, Уединенное презренье, Ты стало посещать меня, Как посещало вдохновенье. Живу один, зову игрой Слова романсов, письма, встречи, Но горько вспоминать порой Свои лирические речи! Но жаль невозвратимых дней, Сожженных дерзко и упрямо, — Душистых зерен фимиама На пламени души моей. О, радости любви простой, Утехи нежных обольщений! Вы величавей, вы священней Величия души пустой… И хочется упасть во прах, И хочется молиться снова, И новый мир создать в слезах, Во всем – подобие былого.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Мы вышли к морю. Ветер к суше…
Мы вышли к морю. Ветер к суше Летит, гремучий и тугой, Дыхание перехватил — ив уши Ворвался шумною струей. Ты смущена. Тебя пугает Валов и звезд органный хор, И сердце верить не дерзает В сей потрясающий простор. И в страхе, под пустым предлогом, Меня ты увлекаешь прочь… Увы, я в каждый миг пред Богом — Как ты пред морем в эту ночь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Я с музою не игрывал уж год…
Георгию Раевскому Я с Музою не игрывал уж год, С колодою рука дружней, чем с лирой, Но для тебя — куда ни шло! Идет: Тринадцать строк без козырей! Контрируй! В атаку! В пики! Ну-ка, погляди: Пять взяток есть, осталось только восемь, Уж только семь! С отвагою в груди Трефового туза на бубну сносим. Он нам не нужен. Счастья символ сей Некстати нам. А впрочем — что таиться? Порою сердце хочет вновь забиться… А потому — отходим всех червей, Пока не стали сами — снедь червей.
Владислав Фелицианович Ходасевич
За окном гудит метелица…
За окном гудит метелица, Снег взметает на крыльцо. Я играю — от бездельица — В обручальное кольцо. Старый кот, по стульям лазая, Выгнул спину и молчит. За стеной метель безглазая Льдяным посохом стучит. Ночи зимние! Кликуши вы, В очи вам боюсь взглянуть: Медвежонок, сын мой плюшевый, Свесил голову на грудь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Время легкий бисер нижет…
Время легкий бисер нижет: Час за часом, день ко дню… Не с тобой ли сын мой прижит? Не тебя ли хороню? Время жалоб не услышит! Руки вскину к синеве,- А уже рисунок вышит На исколотой канве. 12 декабря 1907 Москва
Владислав Фелицианович Ходасевич
Поэту (Ты губы сжал и горько брови сдвинул…)
Со колчаном вьется мальчик, С позлащенным легким луком Державин Ты губы сжал и горько брови сдвинул, А мне смешна печаль твоих красивых глаз. Счастлив поэт, которого не минул Банальный миг, воспетый столько раз! Ты кличешь смерть – а мне смешно и нежно: Как мил изменницей покинутый поэт! Предчувствую написанный прилежно, Мятежных слов исполненный сонет. Пройдут года. Как сон, тебе приснится Минувших горестей невозвратимый хмель. Придет пора вздохнуть и умилиться: Над чем рыдала детская свирель! Люби стрелу блистательного лука. Жестокой шалости, поэт, не прекословь! Нам все дается первая разлука, Как первый лавр, как первая любовь.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Оставил дрожки у заставы…
Оставил дрожки у заставы, Побрел пешком. Ну вот, смотри теперь: дубравы Стоят кругом. Недавно ведь мечтал: туда бы, В свои поля! Теперь несносны рощи, бабы И вся земля. Уж и возвышенным и низким По горло сыт, И только к теням застигийским Душа летит. Уж и мечта и жизнь — обуза Не по плечам. Умолкни, Парка. Полно, Муза! Довольно вам!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Ни жить, ни петь почти не стоит…
Ни жить, ни петь почти не стоит: В непрочной грубости живем. Портной тачает, плотник строит: Швы расползутся, рухнет дом. И лишь порой сквозь это тленье Вдруг умиленно слышу я В нем заключенное биенье Совсем иного бытия. Так, провожая жизни скуку, Любовно женщина кладет Свою взволнованную руку На грузно пухнущий живот.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Сверчок в клетке
Ну, поскрипи, сверчок! Ну, спой, дружок запечный! Дружок сердечный, спой! Послушаю тебя — И, может быть, с улыбкою беспечной Припомню всё: и то, как жил любя, И то, как жил потом, счастливые волненья В душе измученной похоронив навек,- А там, глядишь, усну под это пенье. Ну, поскрипи! Сверчок да человек — Друзья заветные: у печки, где потепле, Живем себе, живем, скрипим себе, скрипим, И стынет сердце (уголь в сизом пепле), И всё былое — призрак, отзвук, дым! Для жизни медленной, безропотной, запечной Судьба заботливо соединила нас. Так пой, скрипи, шурши, дружок сердечный Пока огонь последний не погас!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Вечером синим
Вечерних окон свет жемчужный Застыл, недвижный, на полу, Отбросил к лицам блеск ненужный И в сердце заострил иглу. Мы ограждались тяжким рядом, Людей и стен — и вновь, и вновь Каким неотвратимым взглядом, Язвящим жалом, тонким ядом Впилась усталая любовь! Слова, и клятвы, и объятья Какой замкнули тесный круг, И ненавидящем пожатье Как больно, больно — пальцем рук! Но нет, молчанья не нарушим, Чтоб клясть судьбу твою, мою, Лишь молча, зубы стиснув, душим Опять подкравшуюся к душам Любовь — вечернюю змею.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Мельница
Мельница забытая В стороне глухой. К ней обоз не тянется, И дорога к мельнице Заросла травой. Не плеснется рыбица В голубой реке. По скрипучей лесенке Сходит мельник старенький В красном колпаке. Постоит, послушает — И грозит перстом В даль, где дым из-за лесу Завился веревочкой Над людским жильем. Постоит, послушает — И пойдет назад: По скрипучей лесенке, Поглядеть, как праздные Жернова лежат. Потрудились камушки Для хлебов да каш. Сколько было ссыпано — Столько было смолото, А теперь шабаш! А теперь у мельника — Лес да тишина, Да под вечер трубочка, Да хмельная чарочка, Да в окне луна.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Старуха
Запоздалая старуха, Задыхаясь, тащит санки. Ветер, снег. А бывало-то! В Таганке! Эх! Расстегаи – легче пуxa, Что ни праздник – пироги, С рисом, с яйцами, с визигой… Ну, тянись, плохая, двигай! А кругом ни зги. «Эх, сыночек, помоги!» Но спешит вперед прохожий, Весь блестя скрипучей кожей, И вослед ему старуха Что-то шепчет, шепчет глухо, И слаба-то, и пьяна Без вина. Это вечер. Завтра глянет Мутный день, метель устанет, Чуть закружится снежок… Выйдем мы – а у ворот Протянулась из сугроба Пара ног. Легкий труп, окоченелый, Простыней покрывши белой, В тех же саночках, без гроба, Милицейский увезет, Растолкав плечом народ. Неречист и хладнокровен Будет он, – а пару бревен, Что везла она в свой дом, Мы в печи своей сожжем.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Поздно
Я задумался. Очнулся. Колокольный звон! В церковь, к свечкам, к темным ликам Грустно манит он. Поздно, поздно. В церкви пусто. То последний звон. Сердцу хочется больного, Сердцу внятен стон. Слишком поздно. Свечи гаснут. Кто всегда — один, Тот забыл, что в церкви — радость, Он — как блудный сын. Я хочу назад вернуться, На колени пасть! Боже, Боже! Дом Твой кроток,- Надо мною — власть! Я в тюрьме своих исканий. Призраки плывут, И грозят, и манят, манят, Паутину ткут! Слишком поздно. В темной бездне Я ослеп и сгнил… Будет стыдно выйти к свету — И не хватит сил.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Леди долго руки мыла…
Леди долго руки мыла, Леди крепко руки терла. Эта леди не забыла Окровавленного горла. Леди, леди! Вы как птица Бьетесь на бессонном ложе. Триста лет уж вам не спится – Мне лет шесть не спится тоже.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Всё-то смерти, всё поминки!..
Всё-то смерти, всё поминки! ………………….чредой В………………..поединке С…………………судьбой Гибнут русские поэты
Владислав Фелицианович Ходасевич
Я сон потерял, а живу как во сне…
Я сон потерял, а живу как во сне. Всё музыка дальняя слышится мне. И арфы рокочут, и скрипки поют — От музыки волосы дыбом встают. [Но кто-то………….рукой, И звук обрывается с болью такой,] . . . . . . . . . . . . . . . . Как будто бы в тире стрелок удалой Сбивает фигурки одну за другой. И падают звуки, а сердце горит, А мир под ногами в осколки летит. И скоро в последнем, беззвучном бреду Последним осколком я сам упаду.
Владислав Фелицианович Ходасевич
Воины Божьи
Под звуки мандолины (Отрывки) Из песен Израиля — Воины Божьи О, пой еще, пой еще, дочь Рима! Огонь твоих перстов пусть перельется в звуки, Пускай поет, как если бы запело Мое немое сердце… ……… Так! Пой еще! Зачем с недоуменьем Глазами черными ты смотришь на меня? Иль не узнала ты меня, — ты, внучка Тех, кто страну мою и храм мой растоптали? Я иудей… я внук зелотов древних! Вглядись — и ты в глазах моих приметишь Сверканье глаз Симона бар-Жиоры. Еще горит во мне вся ярость Иоханана, Что головы дробил твоим бойцам, Взбиравшимся на башни Гуш-Халава… ……… Забыла ты или не знаешь вовсе, Что нас с тобой одна смуглило солнце, Что море общее лизало в дни былые Моей страны нахмуренные скалы И родины твоей утес береговой?.. ……… Предательское море! Не стыдилось Оно на вспененных горбах своих валов Нести плоты сидониские, что предки Твои похитили! Оно влекло покорно Сионских пленников, высоких, юных, смуглых, Чтоб на глазах изнеженных матрон Они сражались в цирках со зверями И «Ave, Caesar, morituri te salutant!» Кричали, скрежеща зубами, изнывая От жажды мщения… И те же волны Переносили в Рим прекрасных, страстных дев, Сестер Юдифи, Руфи, Саломеи, Чтоб для своих мучителей они На мельницах трудились, как рабыни. Безжалостное море! Гневным шквалом Оно моих врагов — твоих победных предков — Не потопило: помогло украсть Мой гордых семисвечник, символ Бога, Чтоб украшал он чуждые чертоги, Чтоб обнаженные блудницы оправляли Его светильни… ……… Рука моих зелотов не отмстила За честь моих сестер, за кровь героев. Но в семьдесят раз дух мой отомстил. Не победил народ, — но победил мой Бог! И нет страны, где б не излил мой Бог И кровь мою, и дух, и прелесть Галилеи. Священной книги нет, чтоб в ней не уловил я Шум Иорданских вод иль эхо гор Ливанских. Где храм и где дворец, в которых не звучат Псалмы Давидовы, глаголы Моисея? Где холст, где мрамор, медь, что нам не говорили б На вечном языке ожившей плоти Об откровениях и светлых снах пророков, О творческой росе в сказаньях Бытия, О грустной осени в стихах Екклезиаста, О буйном вертограде Песни Песней? Мой творческий во всем лучится свет, Во всех плодах земли — души моей дыханье — Как тонкий аромат этрога. И народы Им дышат, им, не ведая того! Я перцем стал в устах иных народов — И в этом вечное отмщение мое!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Соррентинские фотографии
Воспоминанье прихотливо И непослушливо. Оно – Как узловатая олива: Никак, ничем не стеснено. Свои причудливые ветви Узлами диких соответствий Нерасторжимо заплетет – И так живет, и так растет. Порой фотограф-ротозей Забудет снимкам счет и пленкам И снимет парочку друзей, На Капри, с беленьким козленком, – И тут же, пленки не сменив, Зaпeчaтлeeт он залив За пароходною кормою И закопченную трубу С космою дымною на лбу. Так сделал нынешней зимою Один приятель мой. Пред ним Смешались воды, люди, дым На негативе помутнелом. Его знакомый легким телом Полупрозрачно заслонял Черты скалистых исполинов, А козлик, ноги в небо вскинув, Везувий рожками бодал… Хоть я и не люблю козляток (Ни итальянских пикников) – Двух совместившихся миров Мне полюбился отпечаток: В себе виденья затая, Так протекает жизнь моя. Я вижу скалы и агавы, А в них, сквозь них и между них – Домишко низкий и плюгавый, Обитель прачек и портных. И как ни отвожу я взора, Он всё маячит предо мной, Как бы сползая с косогора Над мутною Москвой-рекой. И на зеленый, величавый Амальфитанский перевал Он жалкой тенью набежал, Стопою нищенскою стал На пласт окаменелой лавы. Раскрыта дверь в полуподвал, И в сокрушении глубоком Четыре прачки, полубоком, Выносят из сеней во двор На полотенцах гроб дощатый, В гробу – Савельев, полотер. На нем – потертый, полосатый Пиджак. Икона на груди Под бородою рыжеватой. «Ну, Ольга, полно. Выходи». И Ольга, прачка, за перила Хватаясь крепкою рукой, Выходит. И заголосила. И тронулись под женский вой Неспешно со двора долой. И сквозь колючие агавы Они выходят из ворот, И полотера лоб курчавый В лазурном воздухе плывет. И, от мечты не отрываясь, Я сам, в оливковом саду, За смутным шествием иду, О чуждый камень спотыкаясь. Мотоциклетка стрекотнула И сорвалась. Зaтpeпeтaл Прожектор по уступам скал, И отзвук рокота и гула За нами следом побежал. Сорренто спит в сырых громадах. Мы шумно ворвались туда И стали. Слышно, как вода В далеких плещет водопадах. В страстную пятницу всегда На глаз приметно мир пустеет, Айдесский, древний ветер веет, И ущербляется луна. Сегодня в облаках она. Тускнеют улицы сырые. Одна ночная остерия Огнями желтыми горит. Ее взлохмаченный хозяин Облокотившись полуспит. А между тем уже с окраин Глухое пение летит; И озаряется свечами Кривая улица вдали; Как черный парус, меж домами Большое знамя пронесли С тяжеловесными кистями; И, чтобы видеть мы могли Воочию всю ту седьмицу, Проносят плеть и багряницу, Терновый скорченный венок, Гвоздей заржавленных пучок, И лестницу, и молоток. Но пенье ближе и слышнее. Толпа колышется, чернея, А над толпою лишь Она, Кольцом огней озарена, В шелках и розах утопая, С недвижной благостью в лице, В недосягаемом венце, Плывет, высокая, прямая, Ладонь к ладони прижимая, И держит ручкой восковой Для слез платочек кружевной. Но жалкою людскою дрожью Не дрогнут ясные черты. Не оттого ль к Ее подножью Летят молитвы и мечты, Любви кощунственные розы И от великой полноты – Сладчайшие людские слезы? К порогу вышел своему Седой хозяин остерии. Он улыбается Марии. Мария! Улыбнись ему! Но мимо: уж Она в соборе В снопах огней, в гремящем хоре. Над поредевшею толпой Порхает отсвет голубой. Яснее проступают лица, Как бы напудрены зарей. Над островерхою горой Пеpeливaeтся Денница… Мотоциклетка под скалой Летит извилистым полетом, И с каждым новым поворотом Залив просторней предо мной. Горя зарей и ветром вея, Он всё волшебней, всё живее. Когда несемся мы правее, Бегут налево берега, Мы повернем – и величаво Их позлащенная дуга Начнет рaзвepтывaться вправо. В тумане Прочида лежит, Везувий к северу дымит. Запятнан площадною славой, Он всё торжествен и велик В своей хламиде темно-ржавой, Сто раз прожженной и дырявой. Но вот – румяный луч проник Сквозь отдаленные туманы. Встает Неаполь из паров, И заиграл огонь стеклянный Береговых его домов. Я вижу светлые просторы, Плывут сады, поляны, горы, А в них, сквозь них и между них – Опять, как на неверном снимке, Весь в очертаниях сквозных, Как был тогда, в студеной дымке, В ноябрьской утренней заре, На восьмигранном острие Золотокрылый ангел розов И неподвижен – а над ним Вороньи стаи, дым морозов, Давно рассеявшийся дым. И, отражен кастeллaмapской Зеленоватою волной, Огромный страж России царской Вниз опрокинут головой. Так отражался он Невой. Зловещий, огненный и мрачный, Таким явился предо мной – Ошибка пленки неудачной. Воспоминанье прихотливо. Как сновидение – оно Как будто вещей правдой живо, Но так же дико и темно И так же, вероятно, лживо… Среди каких утрат, забот, И после скольких эпитафий. Теперь, воздушная, всплывет И что закроет в свой черед Тень соррентинских фотографий?
Владислав Фелицианович Ходасевич
Все тропы проклятью преданы…
Все тропы проклятью преданы, Больше некуда идти. Словно много раз изведаны Непройдённые пути! Словно спеты в день единственный Песни все и все мольбы… Гимн любви, как гимн воинственный, Не укрылся от судьбы. Но я знаю – песня новая Суждена и мне на миг. Эх, гуди, доска сосновая! Здравствуй, пьяный гробовщик!
Владислав Фелицианович Ходасевич
Порок и смерть
Порок и смерть! Какой соблазн горит И сколько нег вздыхает в слове малом! Порок и смерть язвят единым жалом, И только тот их язвы убежит, Кто тайное хранит на сердце слово – Утешный ключ от бытия иного.